Помимо того, в самой окраске души Минского есть какой-то роковой, трудноуловимый, но несомненный дефект. Именно в этой душе неодушевленной – мысли, не выпрямившиеся до конца, чувства недозревшие; в ней по временам начинается известное волнение, но скоро как-то беспомощно затихает, и на его месте воцаряется холодная леность, умственность и неокрыленность. Это – душа отмеренная, невосторженная, без неожиданностей для самой себя. Это – дух, ни разу не познавший горения, не возвысившийся до энтузиазма. Это – человек без иллюзий, без наивности, сопричастный анализу, однако и в него не погруженный, до глубины его не досягнувший и гамлетовской красоты его себе не усвоивший. Его сомнения не страстны. Та «ржавчина бессилия», про которую он говорит, покрыла его собственное сердце, и оно бьется несильно. Его скептицизм – вялый. Минский часто жалуется на усталость, и даже красивы его стихи об этом, искренни его томления; но выносишь такое впечатление, что он отдыхает не после труда, что он устал, не поработав. Ему не страшно повторять такой образ: он спит «в гробу усталости своей»; в его сердце «сеть плетет-плетет усталости паук», и собственного тела чужд ему вид. У него – много холодного, но без величавой красоты холода. Он упоминает о «стуже мировой», и жуткой силой звучит этот припев:
Но что же тогда останется в душе живого и горячего?
Ему говорит лунный свет, что «не надо любить и ни с кем никогда тайны сердца делить»; он и недаром целый цикл своих стихотворений озаглавил «Холодные слова»; и недаром также он употребляет выражение: «холод будничной души». Это характерно, что у него не золотое, а красивое серебряное руно – северные льдины.
И потому, вследствие этой холодности, не кажутся проникновенными, из глубины идущими его стихи, и даже то хорошее, что есть в нем, как бы не родилось из предельных недр его духа. За ним не признаёшь права собственности, и как будто он сам даже не притязает на него.
А хорошее есть у Минского. Оно особенно начало проявляться после того, как он освободился было от рамок обязательной гражданственности и раскрыл в себе то, что она заглушала: мы имеем в виду его стихотворения, собранные преимущественно в четвертом томе. Минский – не пустыня; или, по крайней мере, в ней есть оазисы. Пусть, говоря его словами, душа его «в размышлениях забыла весну и краски бытия» (в размышлениях, не пронизанных, однако, красотою Баратынского) – но, видно, красок бытия нельзя забыть совсем, и особенно, разумеется, тому, кто соприкоснулся поэзии. Оттого Минский и дает порою красивый и человечески одушевленный пейзаж, меткое изречение, сжатый афоризм поэзии.
Или:
Или он говорит, что «рос бурьян мертворожденный», что, «качаясь, маятник рождал и отрицал рожденное мгновенье». У него есть нежность к женщине, когда
и в предвиденье смерти, может быть, эта самая женщина с белыми руками просит своего возлюбленного:
В этой области тонких и сложных ощущений Минский, когда-то совсем не музыкальный, создал даже полную энергии и звукоподражания поэму «Мертвые листья», в которой воспроизведен самый ритм листопада, и сильно, торжественно и властно звучат, например, такие стихи:
В этом есть и красота, и мистика. И затем обращается поэт (теперь уже настоящий поэт) к снежным хлопьям, чтобы они покрыли собою, саваном своим, земли нагое тело:
Вообще, чем дальше уходил Минский от своей несвободной молодости, тем серьезнее и значительнее становилась его поэзия. Стих его, далеко не освободившийся от всех своих недостатков, приобрел, однако, энергию и сосредоточенность.
Но только душа его – уже усталая и старая: нельзя безнаказанно прожить годы и блуждать по дорогам посторонним.
И оттого мы читаем:
Может быть, именно в сознании этой усталости своей Минский в строфах «Душа и природа» настраивает читателя на мысль о том, что земля устала, вода же вечно неутомима. Земля и мы на ней, мы, земные, устаем, но весел и юн
Утомленная душа поэта пришла к Богу, но «не как цветок идет в лучи тепла, не как вершина в свет эфира горний» – нет: