Если бы даже нестертыми, незатуманенными сохранились в его памяти лица малюток, то ведь они меняются и оттого никогда не будут знакомы слепому отцу. Такие близкие, дети будут вечно далеки от него. И пока его еще не совсем покинуло уходящее зрение, он прижимает их к своей груди и глядит не наглядится, пьет их слепнущими глазами, – а потом черная пелена окутывает все, и Козлов остается один в безнадежно темной комнате жизни.
Он упал было духом, лишний, погасший – жалкий пепел человеческого костра. Если иногда на своих задумчивых струнах он и споет про радость, то это, по его сравнению, похоже на то, как в поле мелькает цветок вместе со скошенной травою. Но, сам скошенный жизнью, он, обращаясь к молодой женщине, взывает лишь об одном:
И внутреннее прозрение осветило его мглу. Он с благодарностью к Богу понял, что и ослепший отец имеет великую миссию: своей слепотою он искупит детей, уплатит их нравственный долг, своим терпением и мукой своего тернового венца сведет на их невинные головы благословение небес. Светла будет их дорога, потому что его постигла безвременная тьма. Он надеется, что, когда Бог разогнет книгу прощения, там будет стоять и его имя. Богу, который горит перед ним в тиши ночной «огнецветными зорями», он молится такою характерной человеческой молитвою, – чтобы не судился Бог с человеком, не вступал с ним в неравную тяжбу:
Человек здесь на миг, – как он ничтожен! А если еще человек – слепой… Удивительно ли, что, мгновенный и незрячий, он с себя на Бога, вечного и всевидящего Бога, слагает заботу о жене и детях и о самом себе?
Но, кроме семейной, есть для слепца и другие отрады. И одна из них – сновидения. Никто не слеп ночью. В сонных грезах видит Козлов. Пленительный обман сновидений опять ему кажет
Утерянная разноцветность природы восстановляется во сне; тогда воскресают и солнце, и радуга, и пламенно-спокойный вечер на берегу Москвы-реки. Зрячий во сне и темный в бдении, так мечется Козлов между образами и черной пустотой. Новая радость – поэзия, чужая и своя. Смежились глаза, но тем тоньше и внимательнее раскрывается слух для дивного звона поэтических лир, для этого вечернего звона, который наводит много дум. Если все почерпают в искусстве силу и ободрение, «животворительные утехи и сладкое самозабвение», то слепому певцу оно заменяет самые глаза и возвращает ему ту природу, непосредственное обращение с которой он потерял. Для него поэзия – воспоминание, луч из мира, когда-то зримого, победа над слепотой. Внутренние струны в нем не порвались, они органически связаны с его жизнью и могут умолкнуть лишь вместе с нею.
Хоть светлый призрак жизни юной
Итак, к счастью, оказался напрасным страх Козлова «остыть душою»; он не обеднел, когда утратил ощущенье, – он весь ушел в любовь и дружбу, он «неостылою душою» везде любит прекрасное, а некогда виденные звезды оставили ему глубокую веру, что
И в конце концов даже мила ему стала его слепая доля, и забывал он свою слепоту в беседе с мудрыми, среди «божественных песнопений возвышенных певцов» и в кругу все той же семьи.
Замечательно, что и в балладах, красивых и колоритных, у Козлова чаще всего фигурируют женихи и невесты, – он и в фантастику вносит семейственность; и когда во тьме вдоль озера сверкает летучий синий огонек, то это мертвая невеста ищет своего жениха:
Вообще, молодая мать с ребенком, идиллия семейственности. Библия покойного отца, жнец с подругой молодою, младенец с алыми щеками в венке из васильков – все это интимное, сентиментальное у него не приторно, ему все это к лицу. Он любит пастораль, тихое, кроткое, и так описывает утро:
Но он знает, что этот самый день, такой прекрасный и начинающийся так приветливо, лелея и вишню, и незаметный ландыш, не в силах «освежить своей красою сердца, полного тоской». Неизменны небеса, нетленна природа, страсти же оставляют после себя неизгладимые следы, и волнения сердца проходят лишь тогда, когда проходит самое сердце. И вот все эти тоскующие сердца, и Наталью Долгорукую, и Чернеца, и Безумную, эти жертвы любви, он изображает с необыкновенной участливостью, и на фоне его общей меланхолии они рисуются в мягких и привлекательных очертаниях. Это потому, что Козлов осеняет их своим лиризмом; он не может оставаться на высоте эпической объективности, – он вмешивается, он плачет (характерно самое «ах!», так частое у него), и, рассказав о Наталье Долгорукой, он потом лирически заключает свою грустную повесть:
Привлекают у него эта сочувственность, мир семейной тишины, и веры, и грусти, романсы, нежные и сладкие, английская, но ставшая русской песня о девочке, которая права, считая, что их, детей, не пять, а семь (дитя не понимает, не принимает смерти), – вся эта мелодия смиренных арф.
Менее характерны для него, но вовсе не чужды и сила, и художественные образы, и яркие сцены (пострижение Долгорукой, например). Звучит у него своя, особая музыка – хотя бы в «Плаче Ярославны» или в этом романсе, который, кажется, всегда был старинным, не только теперь, – старинным родился: