Юлий Исаевич Айхенвальд
Балтрушайтис
Сборники стихотворений Балтрушайтиса «Земные ступени» и «Горная тропа» представляют собою молитвенник мыслителя. По ним совершается поэтическое богослужение. Художник пристального взгляда, поэт сосредоточенной думы, Балтрушайтис исключительно серьезен и продолжает философскую традицию нашего искусства. Он сродни Баратынскому. Медленно слагает он свои многодумные стихи; порою они, тяжелые от мысли, производят даже впечатление сумрачности. Перед иконостасом природы стоял он долго, прежде чем помолился. Его умное вдохновение не восторженно, не пылко, – но тем надежнее его глубина и постоянство. В своих книгах не дает он пустых мест, точек безразличия; он не знает невыразительных случайностей. Напротив, все у него слишком значительно и существенно. Слова у него – сжатые и скупые, суровые, и в их замкнутый круг заключено столько размышления о трудных, о предельных темах человеческого разума, что большого напряжения стоило бы пребывать вместе с автором на этих высотах духовности, если бы он был только философ. Но Балтрушайтис – и поэт. Правда, у него мало фактов, отдельных вещей, прекрасной осязательности; побледнели «чувственные приметы» явлений, и преобладает обобщение, отвлечение, – оставлены в тени, уже покинуты конкретные признаки предметов. Не то чтобы он их не замечал, близоруко не различал: он только не медлит около них, преодолевает чары внешности, всяческих реальностей, и идет дальше – к смыслу, к сути происходящего, от процесса – к неизменности, от событий – к бытию. Если, например, в «сонный вечер», где – «печаль стоячих вод», перед ним «толчется ослепленно комариный хоровод», то, глядя на эту «суетную игру», поэт задумывается о том,
Столь прямо смотрит он мысли в глаза, так привычно ему размышление, что невольно удивляешься, когда на протяжении этих серьезных страниц изредка встречаешь просто случай, просто отдельный жизненный пример – какую-нибудь жницу ревнивую, которая в поле спелой ржи, где вьется дорога в храм заветный, дорога к свадьбе, подстережет с серпом в руке изменника-князя, чужого жениха, и кинет ему «ожерелье ярко-красное» свое. В поэзии Балтрушайтиса еще не пройден тот кругооборот, который от явления ведет к идее, а от идеи – обратно к понятому и просветленному явлению; еще не достигнута пушкинская наглядность и непосредственность – высшая мудрость красоты. В его поэзии – не столько мир, сколько выводы из мира.
Но самобытно выведена эта философия из таких органических глубин внутренней содержательности и через такое испытующее горнило чувства прошла она, что сумела найти для себя соответственные поэтические выражения, не многие, но благородные образы и осуществила если не безусловную, то очень значительную необходимость и незаменимость слов. Эстетический закон достаточного основание у Балтрушайтиса соблюден. Иначе сказать то, что он скачал, – трудно a порой и невозможно. И если не все его стихи сразу проницаемы и прозрачны, то может быть, в этом повинен не автор, а самый характер сюжета, и все равно по-иному выразиться было бы нельзя. И, с другой стороны, так срослись у него слово и мысль, что как будто не его заслуга и там, где их слиянность оказывается кристально ясной и чистой. Точно во власти чего-то объективною самой философии и самой поэзии, находится Балтрушайтис. Может ли писателю выпасть лучшая участь?..
Итак, мысль у Балтрушайтиса, ее неизменная тень, не заглушила у него поэтичности. Можно подметить разве некоторую однообразность его лексикона и то, что есть у него излюбленные, нежелательно часто повторяющиеся слова (простор, синева, малый, дрожь); можно уловить и какие-то замыкающие горизонты, очерченный предел, за который его слово не переходит. Но это – добровольная скудость монаха, подвижника; это не отсутствие богатства, а только отказ от него, обет бедности; это – уже упомянутая, характерная для нашего автора пристальная сосредоточенность интересов и помышлений: кто принял схиму, того не тешит разнообразие. У Балтрушайтиса не яркости нет, а нет пестроты – вот что дорого и вот что бросается в глаза. Нет пестроты, но есть или может быть красочность, и, когда монах на минуту отводит свои настойчивые взоры от единого Бога своего, от суровой истины, когда он, подобно другому монаху, на известной картине Беклина, в тишине своей обители начинает играть на очарованной скрипке и слушают его, заслушиваются ангелы, – тогда понимаешь, сколько в нем таится красоты и живописности и как он умеет, если хочет, писать не только в безрадостных и строгих тонах, но и дарить пленительные картины, в музыке звуков подниматься до музыки красок. И тогда мы читаем (или слышим? или видим?) «Лунную сонату», гимн девушке Гудур, апофеоз белого, прославление луны:
Или в стихотворении «Венчание» расстилается перед нами трагическая белизна Зимы, Смерти, и печально-певучими двустишиями, в торжественной скорби, поют нам о белой Смерти, которая обвенчала с собою красавца юношу:
Вообще, наряду со стихотворениями, которые медлительно и осторожно подвигают драгоценную ношу своих мыслей, есть у Балтрушайтиса очень музыкальные и грациозные пьесы, и в них – фетовская мелодичность и нежность, и так они легки и непринужденны. А где надо, стих его приобретает энергию, звучит уверенно и властительно. Рифмы у него – богатые, но не щегольские, и себя напоказ не выставляют. Таким образом, насыщенные содержанием, сборники нашего поэта в то же время исполнены высокого изящества.
А это содержание, насколько оно не теряет от пересказа, от прикосновения прозы, сводится к тому, что жизнь человеческого странника, все эти земные ступени и горные тропы изображены, как борьба между началами цельности и дробности. Земной пилигрим хочет единства, слияния с миром, блаженного «часа полноты»; но, прежде чем он вознесется в эти области великого целого, великого общего, ему суждено жить в дробящих условиях времени и пространства, быть игрой частичности, – вспоминаются слова Тютчева: «игра и жертва жизни частной». При этом жизнь частная, всякие дробления имеют и свое обаяние; и нередко усталому путнику высот хочется спуститься именно в долины, под смиренный кров, хочется малого. Великое не только недоступно – оно и не всегда желанно. Так вот это перемежающееся в человеке земное и горное – оно и составляет одну из основных тем Балтрушайтиса. Глаза его устремлены за круг земной, но и этот последний он проходит внимательно и вдумчиво. Поэт, естественный огнепоклонник, богомолец света, прекрасно и проникновенно славит утро, огненный ливень, световые волны. С того момента, как лучистая заря «стоцветный веер свой раскроет», и до вечера, когда над «развенчанной» землей «скудеет дым кадильниц золотых», до ночи, когда «упадает покров с молчаливого образа вечности» и открываются «скрижали звезд», – все это время странник, шествующий по земным ступеням, следующий «Божьему указу», полон благоговения, принимает, благословляет. История дня – это история вечности. День – прообраз мира, и сознательно прожить один день – это значит испытать все, понять все возможности и дали. Ибо утро, побеждающее хаос, превращает в дорогу все мировые бездорожья, и это оно, когда раздается «ликование кубков заздравных на великом рассветном пиру», – это оно зажигает мое сердце. Да, сердце – от утра, сердце – от солнца. Именно в силу такой родственности, такой однородности солнца и сердца все, что происходит во мне, неразрывно связано с событиями в космосе, – и наоборот. Оттого в полдень, когда еще весела «дорога в гору, к золотой вершине дня», я чувствую прилив гордости, бодрости и сил, и говорит мне поэт: