Та грубость и грязь, с которой поневоле приходится иметь дело сатирику, не помешали Салтыкову остаться идеалистом. Когда он говорит о своей потребности вознести сердце горе (sursum corda), он говорит утешающую правду. Идеалист и мыслитель, некто больший, чем специалист сатиры, Щедрин жил не только на плоскости; выдающийся психолог, он принадлежит к плеяде наших высоких художников. Его «Пошехонская старина», этот эпос русского крепостничества, портретная галерея незнатных предков, его «Господа Головлевы», иные из его «Губернских очерков», рассказов и сказок представляют собою большую и не достойную забвения словесную драгоценность; там есть страницы, которые поднимаются до истинного трагизма и оставляют глубокое впечатление. Еще раз отметим: чеховской нежностью запечатлены некоторые сцены, и участь двух девушек, Анниньки и Любиньки, воплощена в неотразимую элегию. Аннинька, приезжающая на бабушкину могилу, останется навсегда в кругу страдальческих женских образов, и траурной мелодией постоянно будут звучать в нашей литературе ее слова, слова несчастной актрисы, замученной женщины: «Умирать я приехала к вам, дядя!»… А этот дядя, этот Иудушка, Порфирий Головлев! Пусть черты его написаны сгущенной краской, но в общем его жуткая фигура составляет одно из мрачных украшений нашего искусства. И замечательно, что Салтыков, этот смеявшийся трагик, исполнил и последнее требование возвышенной поэтики: он разрешил трагедию светлой нотой примирения. Можно ли, в самом деле, забыть страданием исполненный вопль – вопрос той же Анниньки: «Дядя, вы добрый? Скажите, вы добрый?»… Он не добрый, конечно, этот ужасный Иудушка; он столько смертей вызвал, и это из-за него так страшно умерли его сыновья, его братья, – нет, он не добрый; но Щедрин показывает, что, пустотою своей мертвой души создавший пустоту вокруг себя, в конце своей жизни ужаснулся Иудушка и что-то проснулось в нем человеческое, – не пустой, не как гроб живой ушел он в последнюю пустоту. Он долго читал Евангелие фарисейски, невидящими глазами, «выморочным сердцем»; но чудо воскресения коснулось и его, и ожила его душа, когда однажды вдумался он невольно в рассказ о Христе, о «неслыханной неправде, совершившей кровавый суд над истиной».
Для многих читателей временные страницы Щедрина, его отклики на современность, его публицистика более памятны, чем иные, глубокие и долговечные, свойства его писательской личности. Большее в нем заслоняется меньшим. Эта несправедливость будет когда-нибудь исправлена. Еще ждет своего критика Салтыков-художник и другой расценки своих наследий.
К тому же в наши черные дни, когда совестно перед русским прошлым, совестно потому, что мы его недооценивали и зря осуждали, о сатире Щедрина вспоминаешь холодно и недружелюбно, и кажется она теперь огульной, и несправедливой, и праздной, – и в сравнении с нынешней действительностью как выигрывает осмеянная им действительность прежняя! Нет уже у нас, страждущих жертв революции, симпатии к Салтыкову-сатирику, нет соответственного настроения в нашем покаянно настроенном сердце… Но это не помешает нам признать подлинные заслуги Щедрина и понять, что его сердитость и его сердечность, его злые слова и его доброе слово имели какой-то общий корень, что он много смеялся, но и много страдал и что не только он любил русскую литературу, но и русская литература полюбит его и новым светом, освобожденное от бренного, загорится впоследствии его побледневшее имя.