Хороши только сказки не пересказанные.

Юный наш певец мог растеряться перед жизнью, перед ее сложностью и переменчивыми волнами, «не зная, что любить, что петь». Но, мыслитель и поэт, он скоро, после первых минут удивления, уверовал в то, что мир сам стройной системой, великим целым симпатически войдет в его, родственное миру сознанье, сольется в единый образ и из души его, приветливой души, исторгнет высокую хвалу, прекрасные гимны. Мир и сердце имеют одни и те же струны, – они поймут друг друга и сольются в песне поэта.

Веневитинов верит в поэта. Он рисует его образ умными и оригинальными красками, которые соответствуют его общему мировоззрению, стройно соединяющему элементы художества и философии. Поэт, вещатель слова, по своеобразной мысли нашего певца, молчит.

Тихий гений размышленья
Ему поставил от рожденья
Печать молчанья на уста.

Поэту сродни именно размышленье. Рыцарь безмолвия, великий молчальник, он хранит в себе «неразгаданные чувства», и если так прекрасны его немногие вдохновенные слова, то именно потому, что они рождаются на лоне молчания. И поэту, сыну тишины, мудрой тишины, как бы стыдно делается за произнесенные слова, —

Как будто слышит он укор
За невозвратные порывы.

Оттого и надо без шума проходить мимо поэта, чтобы не спугнуты были его тихие сны, его глубокое раздумье. И для самого себя Веневитинов хочет этой священной уединенности; к ангелу-хранителю своему он взывает, чтобы тот стал верным стражем у враг его царства и осенил его чувства тайной. Ему страшны и другие насильственные посетители, другие тати: «лень с убитою душой», «зависть с глазом ядовитым». Особенно примечательна эта боязнь лени, душу которой он так верно называет убитой: живой поэт, он больше всего, как и Пушкин, не хотел обратиться в мертвую душу. Он готов был отказаться от радости («отжени от сердца радость: она – неверная жена»), он хотел мира и мысли, он не хотел только смерти. Но именно она пришла, физическая, и погасила огонь в его «вселюбяшей» груди.

Было ли бы ему утешением то, что он оставлял по себе след славы? Может быть. Хотя он, как мы только что видели, отказывался от земной радости, жены неверной, но иногда (как в стихотворении «Три участи») самым лучшим жребием считал все-таки долю того, кто «беспечный питомец забавы и лени». И другу своего поэта он, недовольный супруг радости, жены неверной, все же приписывал глубокое равнодушие к существованию в лучах загробной славы: «что за гробом, то не наше», – а хочется своего, хочется жизни в ее теплоте и осязательности:

Я то люблю, что сердце греет,
Что я своим могу назвать,
Что наслажденье в полной чаше
Нам предлагает каждый день.

Тем не менее поэт у Веневитинова умирает с надеждой, что его не забудут и отзовутся о нем:

Как знал он жизнь, как мало жил!

Это, конечно, эпитафия и для самого Веневитинова: он мало жил, но глубоко знал жизнь – знал ее мыслью философа и чувством художника. Друг Шекспира, и Гёте, и Пушкина, умный и сердечный, он русской литературе завещал о себе чистое воспоминание и печаль недопетой песни. Александр Одоевский сказал, что эту песню, «не дозвучавшую в земных струнах», юноша-певец дослышит в небесах; здесь же, на земле, рано выпала из его рук «едва настроенная лира», и потому не успел он «в стройный звук излить красу и стройность мира». На эту красу он только намекнул. Это мог бы Александр Одоевский сказать и о самом себе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: