— Они уже наверху! — сказал вслух Андрей.

Собственный голос, прозвучавший неестественно громко, вывел его из оцепенения. По-стариковски кряхтя и охая, Андрей встал на ноги.

Чтобы открыть клапан затопления отсека, ему пришлось дважды нырять в трюм. Это отняло последние силы. Боясь присесть хотя бы на секунду (он знал, что подняться уже не сможет), старшина прислонился спиной к торпедному аппарату и закрыл глаза.

Из трюма слышались бульканье и урчанье. Вода быстро прибывала. Когда она дошла Андрею до груди, он разъединил тяги и воротом открыл переднюю крышку торпедного аппарата. Теперь отсек соединился с морем. Вода поднялась Андрею до подбородка и застыла: дальше ее не пускала воздушная подушка, которая образовалась под подволоком.

Андрей уперся в переборку и прижался лбом к мокрому, металлу. Старшина плакал. Тяжкие мужские слезы скатывались по его щекам, едкой солью запекались на губах. Он прощался с товарищами, которых ему никогда уже не увидеть, не посидеть за чаркой, не перекинуться добрым словом, прощался с кораблем, который пять лет был ему родным домом. Здесь, среди друзей, пришло его трудное возмужание.

…На поверхности его встретили радостные крики товарищей. С их помощью он взобрался в лодку и, присев на банку рядом со стариком, подставил лицо жарким лучам солнца. Никушев и Завьялов взялись за весла.

Рыбацкая лодка медленно отдалялась от пляшущего в волнах ярко-красного буйка над погребенным навеки подводным кораблем. Глаза моряков были прикованы к алой точке. Лица их были суровы и губы сжаты, как у бойцов, принимающих присягу.

Последний взрыв

Перед сумерками на траверзе маяка Ужава подводная лодка погрузилась и легла на грунт. Так было предписано планом учения.

После ужина старшины не спешили покинуть кают-компанию. Дежурный собрал со стола посуду, переменил белую хрустящую скатерть на плюшевую и вышел из отсека. В кают-компании было тепло и уютно. На поверхности гнал крупную волну жестокий осенний норд-вест, а тут, в глубине моря, — спокойная тишина и ничто не напоминало о шторме.

Старшина рулевых мичман Юрий Васильевич Андреев откинулся на спинку кресла, оглядел притихших молодых моряков, сидевших в конце стола, и, усмехнувшись каким-то своим мыслям, сказал:

— Значит, вас интересует самый первый бой, в котором мне пришлось участвовать?… Не люблю ворошить старое, да и рассказчик я аховый, но по глазам вашим вижу — так просто не выпустите. Что ж, слушайте, коли охота…

Юрий Васильевич пригладил ладонью русые, начавшие седеть на висках волосы. На лицо его словно наплыла тень. Между бровей резко обозначилась глубокая складка.

— Война застала нас в Либаве, — начал он после затянувшейся паузы. — Лодка, на которой я служил рулевым, ремонтировалась и стояла у заводского причала. Весь день и всю ночь фашистские самолеты бомбили город. Один “юнкерсы” отбомбятся — другие летят, ноют над головами.

Уж как мы работали! Дни и ночи перемешались. Спали по часу, по два, прямо на палубе у механизмов, да и то когда валились с ног от усталости.

И все же сделать всего не смогли. Не успели. Стало известно: гитлеровские тапки прорвались у Паланги и катят на город. Каждому ясно: оставаться в базе больше нельзя — с часу на час фашисты закроют выход в море.

Командир базы распорядился всем оставшимся в гавани кораблям, у которых исправны машины, прорываться на север — в Ригу и в Таллин. Корабли, которые не могли дать ход, приказал уничтожить. Подорвать своими руками…

Да разве они к такому приучены, наши руки?… Вот эти? — Андреев положил на стол большие рабочие руки и горько усмехнулся. — Только и этому они в те дни научились — рушить то, что сделали сами.

Матросы взорвали в доке эсминец и подводную лодку, пустили на дно бухты два “морских охотника”. Они плакали, когда губили свои корабли… Плакали и кляли фашистов. Боцман с эсминца перед тем, как бикфордов шнур поджечь, палубу целовал. Слезы по морщинам текут — не стирает. Однако сделали свое дело моряки. Надводники в сухопутную оборону подались, а экипаж со взорванной подлодки перешел к нам.

Мы собрали дизели, приняли боезапас для пушек, соляр. Торпед, однако, не грузили — аппараты все равно не действовали.

Хуже всего — лодка не могла погружаться. Электродвигатели были разобраны и вместе со станцией погружения и всплытия сгинули в разрушенном бомбами цехе завода. В общем осталось от лодки одно название — “подводная”.

Из базы уходили за полночь, когда “юнкерсы” и “мессера” немного угомонились.

Выбрались мы из порта и повернули на север. Командир приказал проложить курс на Таллин, распорядился дать полный ход.

Прошел час. Второй начался. Море штилевое. Ночь — чернее черного; только под самым берегом вода от зарева, словно кровь, густая, алая. В каждой водяной выбоинке перископы и мины мерещатся. Дизели стучат, что новые ходики.

Начало светать. С правого борта открылся маяк Ужава — три лесистые горушки, и между ними башенка белая. Штурман обрадовался: “До мыса рукой подать. Уж теперь-то…” И досказать не успел, командир как закричит: “Воздушная тревога!” Глядим, от берега самолет летит: мы его “рамой” окрестили. Не долетая до нас, отвернула та “рама” и сторонкой снова к берегу подалась. Комендоры у пушек аж пританцовывают. Однако командир стрелять не велел. “С такой дистанции попадем ли, нет, а так, может, “рама” нас вовсе и не заметила”.

Только глазастый фриц нам на беду попался. Получаса не прошло, как из-за горизонта показались торпедные катера.

Наши комендоры открыли огонь. Первый залп — недолет. Второй и третий — за катерами. Но уж четвертый пришелся впору. Один катер на куски развалился, еще два — задымили, перестали стрелять. Ну, думаем, отобьемся…

Только разве управишься с такой сворой! Их еще семь осталось. Вертятся, как блохи, с разных концов налетают. У них и пушки скорострельные, и пулеметы, и торпеды. А у пас одно спасение — маневрировать.

Вот уж когда наш командир себя показал. То вправо, то влево лодку бросит, то застопорит ход, а то сразу как рванет с места…

Много у нас народу фашисты покосили. Убьют комендора, ему на смену матросы и старшины из второго экипажа становятся — мотористы, электрики, трюмные.

Как ни бились мы, все же удалось одному фашистскому отчаюге к нам подобраться. Увидел я пузырчатые дорожки на воде, крикнул командиру: “Торпеды!” Но было поздно.

Взрывом меня оглушило и швырнуло на палубу. Когда очнулся, вскочил на ноги, снова вскарабкался на свое место сигнальщика. И вижу: корма лодки под водой, нос задрался “верху. Всех, кто находился на кормовой надстройке, взрывной волной снесло за борт. Пушка с обломанным стволом валяется поперек палубы. Дизели остановились, и ветер медленно разворачивает нас поперек волн.

Катера прекратили стрельбу. Видно, решили, что на нас теперь и снарядов не стоит тратить.

— Тепленьких хотят взять, — с ненавистью сказал командир.

Он покачнулся, обеими руками схватился за голову. Я подумал: “Сейчас упадет”, — бросился к нему. Командир отстранил меня. С минуту он стоял, сгорбив плечи, покачиваясь из стороны в сторону. Потом приказал:

— Запросите центральный пост: как у них там?

Из центрального поста ответили: кормовые отсеки затоплены, люди в них погибли, лодка продержится на плаву еще от силы пять–восемь минут. Командир наклонился над люком и крикнул им вниз:

— Нужно продержаться четверть часа. Слышите? Четверть часа!

Из центрального поста не ответили. Командир опять пошатнулся. Щеки у него стали белее снега. Он рванул ворот кителя и снова крикнул:

— Четверть часа!… Ясно?!

Снизу, наконец, отозвались. Я узнал голос механика:

— Есть четверть часа! Продержимся…

Командир приказал позвать мичмана Грома. Мичман — наш парторг.

Я не понимал, что он задумал, как можно продержаться, если у лодки начисто оторвана корма, не работают помпы и море свободно вливается в отсеки через пробоины. Я вообще мало чего понимал: смотрел на близкий берег, на мечущиеся катера, на командира…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: