Ардеев сидел у окна. На коленях у него лежали две веревки. Ухватив каждую в руку, он связывал веревки узлами, затягивал их что есть силы, а потом не торопясь начинал развязывать.
— Паш, а Паш! — спросил я вполголоса у Коткина. — Чего это Григорий делает, а?
— Узлы вяжет, не видишь?
Я вспомнил ту самую книжку, которую читал в Ленинграде, как долгими полярными ночами поморы на Шпицбергене придумывали себе работу. Вспомнил еще одно поморское занятие, описанное в книге.
— А не бывает, чтобы заплаты нашивали и спарывали?
— Раньше бывало, теперь нет. Забылось. Все забывается помаленьку. От скуки чего раньше не делали. Без забавы тут нельзя.
Я лежал на нарах, внутренне ликуя. Вот так раз! Шестнадцатый век! Сидит передо мной человек, завязывает и распутывает узлы. И никто кругом не удивляется. Потому что это надо. Потому что дело верное — так и отцы делали, и деды.
Вяжет узлы, а спиной к спине рядом с этим охотником лежит другой, под ухом транзисторный приемник, слушает Москву.
БАЙКИ
Ветер, который проникает в избу через летку, неторопливо шевелит занавеску Калерии. Солнце, завершающее дневной круг, бьет прямо в окно. На пестром коткинском одеяле копошатся, как жуки, светлые пятна.
Коткин говорит смакуя, с подробностями, адресуясь ко мне, — торопиться некуда.
— Зимой это было, Гриша, когда Капу унесло?..
Гриша Ардеев радостно откликается:
— В марте.
Его лицо расплывается в довольной улыбке, он переворачивается на другой бок, готовый слушать.
— Ага, в марте. Светло, стало быть, уже было. У Летнего берега зимой ледокол два раза работал, нерпа к середине и отошла. Как про это ты, Капитон, прослышал?
— Про што другое не можешь? — спрашивает недовольно Личутин и настороженно глядит на меня. — Язык-то чесать и про тебя можно.
— А ты и чеши, — соглашается бригадир. — Так вот, прослышал наш Капа про зверя, дай, думает, я на него выйду! Один, значит. Чтобы одному упромышлять. Себе все, а другим — фиг!
— Ну? — спрашиваю я. Мне уже заранее жалко Личутина, который беспокойно следит, как развивается наша беседа.
— А то и ну, что одному на лед выходить запрещено. И вообще в правлении надо сперва разрешение получить. Лед, он лед и есть… Так вот, собрал наш Капа нарты, упряжку. На нарты лодку взгромоздил. Пораньше, когда еще все спали, выехал. Доезжает до продухов. А их нерпы в ту зиму понаделали видимо-невидимо. У каждой нерпы своя дыра… Только он ружьишко наладил, собак к торосу привязал — ветер! Как задует! Мрак — все бело, сапога на ноге не видно. Ветер озябный. Капа к лодке, собак под нее, сам сверху. Лег, закрылся шубейкой, лежит. Слышит — лед трещит. А ветер лед поломал и понес. Двое суток таскал. Потом спал, солнышко через тучи пробилось. Плывет наш Капа, кругом льдины скрипят, Летний берег чуть-чуть виден.
— Не было видно берега, — нехотя говорит Личутин.
— Был. Его от нас и то видно. А тебя вон куда уволокло… Так вот, стал наш Капа думу думать. Лодку спустить да на ней к берегу податься? Собак с собой… Да ведь нарты жалко! Рублей сто стоят. Без собак плыть — того дороже. Стал на льдине сидеть. Рассчитал — помощи ждать. Человек, мол, пропал, как его не найти? Найдут!
И точно. Когда задуло да на второй день он не пришел, Марья его в рев и к председателю: «Так, мол, и так, мой пропал. На льду». Тот сперва в крик: «Кто разрешил? Сводка была — на лед выходить по всему берегу запрещено». Но делать нечего, председатель за телефон, звонит летчикам: спасите! У тех своих дел невпроворот, но человека искать надо. Полетел вертолет. Один день ищет — ничего. Второй — нет нашего Капитона… Марья его изревелась. Все, что хотите, говорит, берите, все из дому выносите, только найдите… На пятый день взял вертолетчик галсом севернее, почти к самому Канину носу. Видит, на льдине вроде нерпа и вроде не нерпа. Снизился — собаки лежат. И нарты с лодкой. В лодке человек. А льдина большая была. Это Капу и погубило!
— Как погубило? — привстаю я. На дальней наре лежит и настороженно смотрит на нас сам потерпевший.
— А так, кабы маленькая, вертолет бы лестницу бросил, лестницей его и вытащил. А собаки бы на берег сами где-нибудь вышли, и весь сказ. А тут — вертолет покачался,, покачался и сел. Летчики говорят: «Быстрей залазь, сукин сын!» — «А нарты?» Летчики аж опешили, но нарты разрешили втащить. А Капа им тогда: «А лодка?» — «Пошел ты со своей лодкой! Улетаем». — «Улетайте, я без лодки не полечу». Летчики и так его, и эдак, не бросать же человека на льдине. Ругались, ругались, видят, уперся человек. Взяли лодку, затолкали ее в кабину. Но зло затаили. Прилетели на аэродром и документ оформили.
— Какой документ?
— Акт!
Бригадир трясется от беззвучного смеха. Он выгибается, как огромный ленивый кот, и, смакуя, заканчивает:
— Через неделю он к нам и пришел. Дорогому колхозу «Полярная звезда» на семь тысяч рублей за выполненную работу, поиск и спасение члена колхоза гражданина Личутина К. И. Председатель — он у нас заикается немного — этот акт как швырнет! «К-кто разрешение на лед идти д-давал? Никто. С-самовольная охота, с к-к-корыстной — для себя — целью. Платить потерпевшему из своего к-к-кармана!»
Суд скоро будет, — доверительно, но громко говорит мне Коткин и, приблизив лицо к моему, шепчет: — Уплатит. У них с Марьей в чулке есть. Пускай потрясут.
Мне почему-то жаль Капитона. Он лежит в дальнем углу, прислушиваясь к тому, что говорит Коткин. Смотрит исподлобья, настороженно, как зверь, перед которым в тундре на тропке вдруг оказался капкан и который не обойти…
КРЕСТ
Высоко над снежником, резко выделяясь на фоне белого неба, крест.
Я заметил его в первый же день и подумал, что его, должно быть, хорошо видно проходящим судам и что такие кресты отмечают моряки на своих картах, а штурманы определяют по ним место.
А еще сразу же подумалось: не знают ли охотники какую-нибудь историю, связанную с ним? Может, лежит под ним искусный мореход, кормщик и «вож», как называли в старину (а крест явно старинный) своих капитанов команды, ходившие из Белого в Студеное океан-море. Может, возвращался он из долгого двухлетнего плавания на Шпицберген — Грумант, да свалила его у самого берега лихая болезнь, умер, не повидав семью, не обняв жены и детей. И стоит теперь над холодным берегом, обращенный в такое же холодное море, распахнув по-человечьи руки и горько запрокинув голову.
— Что это он тут поставлен? — спросил я как-то Ардеева.
— Поставили, — уклончиво ответил тот.
Тогда я спросил Личутина.
— А вам зачем? — осторожно ответил тот.
— Просто интересно, кто там похоронен.
— Коткин знает.
Я пошел к Павлу. Момент был выбран неудачно: Коткин сидел вместе с Калерией над амбарной книгой и, мусоля карандаш, проверял записи полученных и израсходованных продуктов. Он посмотрел на меня невидящим взглядом и сказал:
— А?
— Кто похоронен там, под крестом? — повторил я.
— Это потом, — ответил бригадир. — Никак колокол шевелится? Нет, показалось. — И он снова опустил голову.
Зная его характер, я стал ждать.
КОЛОКОЛ
На подволоке прямо надо мной висел колокол. К нему вела стальная проволока. Она появлялась в избе, пройдя через летку, и была прикручена к языку. Иногда проволока шевелилась, и тогда колокол подрагивал.
Для какой надобности он?
Обойдя угол избы, я нашел летку. Проволока тянулась к столбу, дальше ее продолжала веревка, столб за столбом веревка поднималась на сопку, ей следовала узенькая, едва приметная тропка.
Тропка взобралась на вершину сопки и уперлась в сколоченную из серых щербатых досок будочку. В большом, в полстены, обращенном к морю проеме сидел Ардеев.
Он молча подвинулся.
Я так же молча сел и, взяв у него бинокль, стал разглядывать море.