Легкие месяцы, и какая-то грустная облегченность души («мне даже легче стало без любви»), и легкость изнеможенного тела. «В недуге горестном ее томится плоть», у нее – «восковая, сухая рука», и можно ли представить себе более трогательные звуки, чем эти:
Сменяются в ней очарования любви с ее разочарованиями, еще отдаешь кому-то и «стихов своих белую стаю, и очей своих синих пожар», но сильнее всего – «богомольная печаль» и чувство отрешенности, как будто уже переступила она земной порог, как будто она – «уже привыкшая к высоким, чистым звонам, уже судимая не по земным законам», как будто происходит уже с нею «посмертное блуждание души».
И может быть, с этими настроениями отреченности и отрешенности связано то, что в личную жизнь поэтессы, как и в личную жизнь каждого из нас, вошла общая печаль, проникла великая русская скорбь. У Анны Ахматовой личное не погибло, но осложнился общественностью ее внутренний мир, и под воздействием событий в проникновенные слова претворились всегда свойственные ей предрасположения патриотизма, органическое чувство родины. Когда траурная тень войны покрыла родную землю, Ахматова, закрыв лицо, умоляла Бога до первой битвы умертвить ее; из памяти ее, «как груз отныне лишний, исчезли тени песен и страстей, – ей, опустевшей, приказал Всевышний стать страшной книгой грозовых вестей». И такою молитвой молится она, ощутившая в себе печаль царя Давида:
Ей нужно, чтобы Богородицын плат, Богородицын плащ спасительным покровом разостлался над ее несчастной страной. И немало близких ей ушли на войну, ушли – и не вернулись.
И про одною из них, лих самоотверженных сыновей России, мы читаем:
Образ русского воина бледнеет только перед образом России, зримо или незримо, но всегда сопровождающим Анну Ахматову. И когда наступил бесславный конец войны и то бесславное, что началось за ним, из вдохновенных уст поэтессы изникли торжественные стихи:
О, нет! Ничем и никогда не осквернился дух нашей прекрасной поэтессы. Чистой вынесла и спасла она свою душу из былой праздности Петербурга и Павловска холмистого, изо всяких соблазнов жеманства и неврастеничности, и не покинула ее великая и светлая простота, материнский дар ее простой России.
Как одно из проявлений этой святой простоты, всегда живет в Ахматовой, сердце свое отдавшей пыткам и чарам «великой земной любви» (хотя и не единственной), – живет в ней негромкий, но все же внятный мотив материнства. Не осуществилось оно до конца, не с полным достоинством несла она его «светлую пытку», потому что материнство – это осень женского века, или, по крайней мере, его серьезное лето, а той, о ком говорит наша поэтесса, полюбилась «длинная весна», полюбились многие любви, – но тоскою и покаянием искупила она этот грех незаконной весеннести… Впрочем, лучше услышим об этом ее собственные слова:
Сиротеет не только ребенок без матери, но и мать без ребенка. Ее опустевшие, праздные руки тоскуют по ноше. Но еще тяжелее тоска другой матери той, чье скорбное лицо на фоне русского ужаса показала нам чуткая душою Анна Ахматова: