Итак, он покидает безопасное жилище для кругосветного плавания на парусном судне, вверяет морским волнам и случайностям пути свое здоровье и жизнь. Героическим моментом и поэзией его существования было это путешествие; но и оно сослужило писателю главным образом ту службу, что дало ему новые узоры для жанра – грандиозного жанра, предметом которого сделался почти весь мир. Всюду, куда ни заносят Гончарова судьба и корабль, он подмечает все типическое, характерное, внешнечеловеческое; его интересуют лица, голоса, манеры, одежды, жилища – все то разнообразие наружных форм и проявлений общежития, в какое облекается человек на протяжении земель и морей. В Лондоне, «чем смотреть на сфинксы и обелиски» мертвого британского музея, Гончарову нравится лучше простоять целый час на перекрестке и наблюдать живые уличные сценки; в Капской земле, в Китае, в Японии, в Индии, в Сибири – везде он присматривается к тому, как люди разговаривают, чем они окружают себя, что едят; везде тяготеет он к одним и тем же впечатлениям домашнего быта и привлекательных мелочей жизни, везде посвящает свое роскошное перо описанию обедов, вещей, комнатной обстановки. Он взял с собою в кругосветное путешествие всю свою палитру жанриста, и даже разновидность бессмертного Захара возит он с собою – в лице вестового Фаддеева, к которому нет-нет да возвращается от созерцания экзотических красот. И хотя природа тропиков вдохновила его на удивительно красивые описания, но это нисколько не стесняет его применять к ней все те же будничные сближения: он сравнивает Юпитер с золотой пуговицей, горизонт – с занавеской, цвет моря – с цветом ботвиньи. Он чувствует себя в природе по-домашнему. И вы сознаете, что вообще не в природе для него центр тяжести, что он предпочитает заходу южного солнца человеческое лицо и мило прозаические вещи. Его занимает не столько буря в Тихом океане, сколько тот хаос, который она произвела в его каюте, и те ухищрения, с какими Фаддеев приносит пищу во время качки…
Прежде чем отправиться в путешествие, которое должно было спасти его от «вечных будней», от «мелких, надоевших явлений», Гончаров впал в страшное и глубоко характерное для него сомнение: «Хватит ли души вместить вдруг неожиданно развившуюся картину мира? Ведь это дерзость почти титаническая! Где взять силы, чтобы воспринять массу великих впечатлений? И когда ворвутся в душу эти великолепные гости, не смутится ли сам хозяин среди своего пира?» «Хватит ли души?»… это – один из роковых человеческих вопросов. Что же, вышел ли обличитель и певец Обломовки с честью из этого испытания? Оказалась ли его душа сосудом глубоким, не скудельным? вместила ли она вселенную? Не подавил ли путешественника своим величием тот мир, который он объезжал на знаменитом фрегате?
Мир всколыхнул его душу, исторг из нее прекрасные слова художественного удивления перед тропической ночью, перед чистым созвездием Южного Креста, иногда чаровал его иллюзией волшебной сказки, но в общем Гончаров остался спокоен: глубокого переворота в нем не совершилось, и ни одно поразительное зрелище не вывело его надолго из его ясного настроения и неизменной душевной трезвости. Восторженного не ищите на страницах Гончарова. И кроме того, он объехал кругом света, но синтез света не получился в его наблюдательной душе. Мир раздробился, раскололся для него на мелочи и житейские детали, прошел перед его глазами длинной вереницей обыкновенных людей и будничных событий, и Гончаров низвел его к уровню нормальных человеческих сил и взглядов, написал его доступными для всех красками, изобразил его в ряде приветливых картинок. Величественные силы вселенной не подавили в нем способности к неожиданной шутке, и он мог с улыбкой говорить о космическом. Вот, например, он начинает речь о зреющих чудесах индийской природы, он видит ее творческие мечты «как вдохновенные мысли на лице художника», – здесь можно слышать, «как растет трава», и он надеется услышать, как растет… «хоть сладкий картофель или табак». Мир стал прозаичен, и путешественник имеет право относиться к нему без трепета: в Гонконге, на меже Индии и Китая, нельзя даже поездить на слоне, потому что единственный слон занят – работает на сахарном заводе…
Если бесподобный жанр составляет лучшую эстетическую заслугу Гончарова и если несложные и однородные люди выписаны им с необыкновенной рельефностью, то, с другой стороны, чем выше поднимается наш писатель над уровнем некультурного, первобытного, элементарного человека, тем бледнее и скучнее становится его кисть, тем дальше уходит он в неопределенные туманности, в литературную белесоватость. Он не сосредоточен и не собран; ему недостает художественной энергии, драматизма, диалога, непосредственной изобразительности, и он заменяет ее теми общими характеристиками и рассуждениями, которые так невозможно растягивают его романы, лишают их движения и действия и превращают многие страницы в какую-то вязкую и тягучую массу. И если, по свидетельству автора, в чертах лица у Обломова – «отсутствие всякой сосредоточенности», то, значит, герой похож на роман, Обломов – на «Обломова». Когда Гончаров подходит к натуре более или менее сложной, его в значительной степени покидает художник и с ним остается умный человек; в такой натуре он тонко подметит и колоритно опишет то простое и внешнее, что в ней есть, то, чем она приближается к Захару или к Агафье Матвеевне, – но более высокие проявления ее духа не найдут себе у него искусного освещения и чисто художнической обработки. Такие люди выходят у него бледными, иногда без признаков жизни, как Штольц; волнения такой души отличаются у него сочиненностью, и Гончаров нам рассказывает о них, но их не живописует. Оттого для изображения своих героев он неуклонно пользуется методом прямолинейного контраста и одному Адуеву противопоставляет другого, Обломова упрекает Штольцем, Веру оттеняет Марфинькой. Почти каждую фигуру он сначала пространно характеризует, готовит к ней читателя, а затем как бы оправдывает эту характеристику соответственным диалогом – он не решается предоставить героя собственным силам и выяснить его физиономию без своей авторской помощи, одной только выразительностью разговоров и действий. И если эти разговоры возвышаются над сферой жизненных мелочей и обыденных интересов, если в них не бьется жилка гончаровского юмора, – они носят на себе отпечаток книжности, слишком красивы и округлены, слишком высокопарны и общи – таковы в особенности беседы Райского с Беловодовой, с Верой, таковы и беседы Обломова со Штольцем и Штольца с Ольгой. В них нет дыхания жизни и нет индивидуальности. И сам Гончаров, и его критики видели в этом его уменье и склонность рисовать типы, дар обобщения; но за типичность они приняли бледность, неопределенность, расплывчатость. Великие художники-реалисты дают типы в оболочке конкретного и индивидуального: родовые черты выясняются из личных, субъективное и частное является в свете общего, и перед нами встает живая и особенная личность. У Гончарова мы видим разные, очень интересные, схемы человека, но не видим типов – опять-таки в том лишь случае, когда он удаляется от простых героев незатейливого жанра (хотя и последние иногда, как Марфинька, утрированы в своей цельности). Замечательно, что Грибоедову он делал упрек в реальности деталей, в излишней яркости колорита, в преобладании временных моментов над чертами общими. Для него очень существенно, что при всей его любви к человеческому лицу он не всегда умеет рисовать его отчетливыми штрихами: он напишет меткий портрет какого-нибудь Евсея, патетически и любовно чистящего сапоги, ярким пятном набросает необъятные бакенбарды Захара, «говорящий нос» или «всесметающую руку» его жены; он одним взмахом кисти, одним выражением «за человека страшно», сделает для нас живой фигуру гарнизонного полковника: толстого, коротенького, с налившимся кровью лицом и глазами; но когда эта кисть должна воспроизвести лицо более одухотворенное, тогда художник ограничивается бесцветными мазками и не дает нам физиономии. Про Лизу, одну из героинь «Обыкновенной истории», мы узнаем только, что она была «хорошенькая девушка, высокого роста»; главный деятель «Истории», Александр Адуев, представлен нам как «белокурый молодой человек, в цвете лет, здоровья и сил»; жена старшего Адуева – молодая, прекрасная женщина; это все приметы, а не живые и разнообразные человеческие лица. Ольга Ильинская в первый раз выступает перед нами просто как «прекрасная женщина», и только потом ее изображают несколько явственнее. И внешность главного своего героя, Обломова, Гончаров описывает так: «Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица»; конечно, это не описание, а общее место, и физиономии мы опять-таки не видим – не видим того Обломова, которому автор посвятил столько внимания и страниц! Все эти лица несколько напоминают того безличного Алексеева или Андреева, который приходил в гости к Обломову.