Не буду пересказывать романа и жизненных перипетий, в которых оказываются но ходу действии и о которых вспоминают, вороша своё давнее и недавнее прошлое, и Бронислав Найдаровский, и Вера Извольская, и Нарцисс Войцеховский, и Илья Шулим, и Николай Чутких, и Иван Васильев, и пристав Поденицын, и другие герои и персонажи романа, Эти перипетии многочисленны, порою неожиданны, горестное и драматическое постоянно соседствует в них с радостным, а то и идиллическим — так что читатель книги имеете с ее героями будет всё время находиться в напряжении и, уверен, не потеряет интереса к роману.

Скажу лишь об одном важном выводе, который делают для себя в конце концов герои романа, а вместе с ними и автор. При всей относительной свободе своих действий и поступков Бронислав Найдаровский и Вера Извольская всё же находятся под постоянным надзором властей, радиус их передвижений ограничен, они не могут вернуться в свои родные места и зажить прежней привычной жизнью. Революция освобождает их. И Бронислав увозит Веру, ставшую его женой, в Варшаву, где жизнь их не сразу, но все-таки налаживается. И оказывается, что Сибирь — место их заключения и ссылки — настолько глубоко вошла в их душу, в их плоть и кровь, что они никогда не смогут забыть ее. И не только они.

«У Найдаровских было много друзей и знакомых, их дом был всегда открыт для гостей. В числе их постоянных посетителей были бывшие сибиряки. Уже немолодые, хуже или лучше устроенные в Польше, они как-то не могли ассимилироваться на вновь обретенной родине и стыдливо тосковали по Сибири. Любили тамошних людей, суровых, но хлебосольных, сибирские блюда и песни, а начав вспоминать, теряли ощущение времени, засиживались далеко за полночь, с раскрасневшимися лицами, горящими глазами, словно видя свой давний голубой сон».

* * *

Вывод этот рассчитан все же на польского читателя, многое знающего, но столь же много и не знающего о своей огромной соседке — великой стране России, о ее просторах и ее людях, о ее истории и ее характере. Кстати, на этого же читателя в основном рассчитаны и несколько затягивающие повествование многочисленные этнографические подробности, явно введенные в роман для знакомства с бытом тогдашней Сибири: детали избяного интерьера, пищи, одежды сибирского крестьянина и горожанина, охотничьего промысла, старательского и строительного дела и т. п. Впрочем, эти детали порой могут, пожалуй, представить интерес и для нынешнего русского и даже сибиряка, живущего уже в ином веке, в иной не только социальной и духовной, но и бытовой атмосфере.

И Все же, мне кажется, основное внимание нынешнего советского читателя привлекут иные страницы романа «Сопка голубого сна», совсем другие моменты, достаточно жгуче совпадающие с его современными заботами и раздумьями, и, может быть, для И. Неверли представлявшиеся совсем не главными и не самыми важными. А их, таких страниц и моментов, довольно много в романе. Но прежде небольшое отступление. Интерес к нашему прошлому — и к далеким векам и к началу нашего века, — все более нарастающий в последнее двадцатилетие, понемногу выветривает из людских голов нигилистическое отношение к культурному, духовному, да и просто жизненному опыту предков, так же как и породившую его, крепко в свое время вколачиваемую и вколоченную уверенность, что до 1917 года в жизни народа ничего значительного, исключая разве что деятельность трех поколений русских революционеров, не происходило (как говорит персонаж одной повести 30-летней давности: «Вон чудило! Разве до революции были исторические события!»[1]). И однако, даже сильно пошатнувшись, убеждение это против нашей воли все еще существует в сознании, недостаточно теснимое твердыми фактами, точными представлениями о русском человеке ну хотя бы XIX — начала XX века, о его быте и духе, о его делах и думах.

Роман Игоря Неверли, в фундаменте которого лежат и собственные воспоминания о жизни в России и, по-видимому, реальные дневники и записки «польских сибиряков», как раз и дает нам возможность вглядеться в тогдашнего русского человека, к тому же увиденного со стороны, и со стороны-то чаще всего не слишком доброжелательно настроенной, сливавшей воедино «царское» и «русское» и воспринимавшей это как нечто единое целое, враждебное, чужое, неприемлемое, несущее только зло и ни в косм случае благо. (Обратите внимание, как Найдаровский, уже во многом изменивший свое отношение к русскому человеку, на вопрос Веры о его отце отвечает все же: «Его уничтожили русские», — и лишь потом извиняется: «Разумеется, не русские, а царская полиция».)

В романе мы видим, как многосоставна, многонациональна, многосословна, многорелигиозна Сибирь. Книгу — и Сибирь, конечно, — населяют аристократы и бродяги, православные и католики, русские, поляки, буряты и евреи, промышленники и крестьяне, чиновники и ссыльные всех мастей — опять же от миллионера до бедного разночинца. И все это людское разнообразие, даже борясь за свое благополучие и свое место в жизни, уживается друг с другом, притирается, находит общий язык и общее дело благодаря терпимости, добродушию, умению ладить, явленным прежде всего в русском человеке. Будучи каторжным и ссылочным местом еще с XVII — XVIII веков, Сибирь, как бы из самой своей жизни, а не из философских трактатов и политических лозунгов, вырабатывает принципы если не свободы, то по крайней мере равенства и братства. Какой ты человек и работник, значило здесь больше, чем то, к какому сословию ты относишься, каких политических принципов придерживаешься и какому богу молишься. Все это по разным поводам проявляется в романе.

Не малую роль в этом играл характер русского человека, далеко не всегда исконно сибирского, но часто еще вчера рязанского, саратовского, ярославского, переселившегося сюда ради земли, ради труда, ради большей вольности, как бы разлитой в здешнем воздухе по той причине, что Сибирь не знала крепостного права. И если чиновничий произвол здесь был не меньше, а порой больше, чем в европейской России, то, помещичьего не было и, следовательно, меньше было холопского, рабского духа, неизбежно сказывающегося на человеческих отношениях.

И это рано или поздно ощущают сосланные сюда поляки. Повстанец 1863 года Нарцисс Войцеховский, больше сорока лет проведший в Сибири и ко времени действия романа ставший миллионером, говорит: «...терпимость русского народа придает ему огромную притягательную, ассимилирующую силу». То же ощущает на себе и видит вокруг себя Найдаровский и незаметно для себя заражается этой доброжелательной терпимостью: без сибирского крестьянина и охотника Николая Чутких, его дочери Евки ему бы не удалось так быстро обжиться в Старых Чумах, сам он в свою очередь помогает материально и нравственно и русской социал-демократке Барвенковой (а Евка благословляет его на этот очень опасный для него самого поступок: «Поедешь, Бронек, спасешь женщину. Да поможет тебе Богоматерь Казанская...»), и варшавскому еврею Шулиму, и обнищавшим, оголодавшим бурятам из рода Хонгодора, и русскому парню Павлу, бежавшему с каторги. И едва ли не апофеозом этой главенствующей здесь терпимости звучит в конце романа сцена новоселья спасенных им бурят: пришедший в выстроенный при его помощи полудом-полуюрту Бронислав «обвел взглядом божницу, где в мире и согласии стояли рядком на полке православная икона, медные изображения Будды и фигурки языческих эджинов, хозяев леса, воды, гор...»

Удивительно ли, что в этой атмосфере так легко и естественно творится общий, артельный труд. Конечно, сегодняшний читатель с вниманием прочтет те страницы романа, на которых говорится о кооперации. Сибирское кооперативное движение было сильнейшим в дореволюционной России, да и в первые годы советской власти; им был накоплен огромный и важный опыт, но пока не написаны и не изданы обобщающие исторические труды об этом опыте, даже и то немногое, что рассказывает о нем И. Неверли, представит интерес, еще раз скажет о сметке, хватке, инициативности русского человека и о том, какое преступление держать их под спудом и запретом, какими экономическими и нравственными потерями эти запреты оборачиваются.

вернуться

1

Антонов С. Царский двугривенный. М., 1970, с. 137.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: