— За участие в покушении...— повторил жандарм медленно, еще не до конца осознав сказанное Брониславом. Потом вдруг побагровел и заорал: — Да это же тягчайшее преступление! Хуже, подлее и придумать невозможно! Покушаться на самого государя императора... За это виселица полагается, другого приговора быть не может, только виселица!

Он застегнулся. Когда произносили слово «государь», он всегда безотчетно вытягивался по стойке «смирно», застегивался на все пуговицы. Его простое лицо солдата, немолодое, жандармское, усатое, скуластое и курносое, пылало от возмущения, но в глазах был страх, смешанный с уважением. Вот он сидел тут с вечным поселенцем, ел московскую колбасу и думать не думал, что перед ним убийца! Несостоявшийся убийца его императорского величества!

— И за это вам дали всего четыре года каторги и вечное поселение в Сибири? Ну и ну, повезло вам, или, может, у вас большие деньги были, знакомства...

— Повезло. Меня судил военный суд в таком составе: генерал от артиллерии Смирнов, председатель, полковник-кавалерист и полковник-пехотинец, один капитан и один поручик. Все из разных гарнизонов Варшавского военного округа, не подобранные специально, а назначенные как попало. Поэтому они расследовали дело добросовестно. Полиция слишком много знала заранее, и слишком много у нее было свидетелей. Это смахивало на провокацию. Вы же знаете, как оно бывает.

— Ясно, я ничего не говорю.

— Но я признал, что действительно имел такое намерение, и прокурор потребовал смертной казни. В подобных случаях, сказал он, за неосуществленное намерение надо наказывать как за осуществленное. Суду это показалось жестоким. Тем более что мне было всего 22 года, а выглядел я еще моложе. Поэтому суд, взвесив все обстоятельства, вынес такой приговор.

— Подумать только, генерал, полковники, и все же...— Бояршинов покачал головой.— Не иначе, ваш святой внушил военному суду сострадание.

Бояршинов все же не мог успокоиться. В его голове жандармского вахмистра никак не укладывалось, что государь, помазанник божий, мог погибнуть как простой смертный.

— Вы признались в намерении, говорите, но в каком намерении?

— Ну, совершить покушение.

— Но как это вы августейшее лицо, государя нашего, как вы собирались...

Он был не в силах произнести «как вы собирались его убить» и только провел рукой по шее.

— Ах, вы об этом... Что ж, я мог бы рассказать. Времени прошло много, дело позабылось. Но вам не скажу.

— Это почему же?

— Потому, что вы жандарм. Не подумайте, я не хочу вас обидеть, просто напоминаю. Вы на службе, Данило Петрович. Вернетесь, и у вас могут спросить, что я говорил. Вы ведь расскажете, не так ли?

— Расскажу.

— А они запишут. А то, что записано, остается жить, причем часто в искаженном виде — что-то туда прибавили, чего-то недопоняли, что-то показалось. Начнут выяснять, допрашивать, к чему мне это? Поймите, мне теперь нечего скрывать, но осторожность никогда не помешает.

— Само собой, береженого бог бережет.

— То-то и оно... Чайку не выпьете еще стаканчик?

— Нет, хватит... Уже поздно, спать пора.

У него явно пропало желание разговаривать.

Они легли. Бояршинов на нижней полке, Бронислав на верхней. Он снял обувь, пиджак, расстелил бурку, закутался в нее, сразу стало тепло и уютно, прекрасная бурка, прикрывает лошадь вместе с ездоком, кстати сказать, я бы неплохо выглядел верхом на лошади. Вот лучшее, что я сумел сделать к свой первый день на воле, купил бурку и попутно довольно выгодно продал свою шикарную, но совершенно непригодную в тайге варшавскую одежду... Да еще и рубашку получил, милый сердцу подарок, я тебя не забуду, девушка, твои руки, которые ты так доверчиво вложила в мои черные, мозолистые ладони каторжника, вышили для меня чудесную нарядную рубашку, которую я, вероятно, так никогда и не надену. Для кого ее надевать? Для нескольких хакасов или киргизов, когда я пойду к ним в юрту в воскресенье пить кумыс? Я даже не знаю, какое там население, в этих Старых Чумах... Поезд мчится и мчится вперед, в бескрайние дали, версты, как искры, летят назад, а колеса стучат, повторяя: земля наша огромна, огромна... земля наша огромна, огромна... Но на всей этой земле мне предоставлен только глухой тупик, место назначения до конца дней. Встречу ли я там хоть одну родственную душу?

Они ехали ночь, день и еще ночь. На исходе второй ночи Бояршинов разбудил Бронислава: поднимайтесь, выходим... Они сошли в предрассветных сумерках на небольшой станции и сразу ощутили пронизывающий холод апрельского леса в то время суток, когда внизу еще ночь, а наверху занимается день. Силуэты больших деревьев над крышей станции казались на фоне светлеющего неба одновременно и незнакомыми, и привычными. Кругом стояла ничем не нарушаемая тишина.

Лошадей не было. «Я дважды предупредил, что поезд приходит в три сорок пять»,— рассвирепел Бояршинов и пошел к начальнику станции — звонить приставу, который должен был прислать лошадей. Свой саквояж он оставил Брониславу.

Бронислав, голодный, втянул в себя воздух, услышал запах жареного масла, подхватил чемодан с саквояжем и направился к буфету.

— Вы мне не дадите отведать того, что так вкусно пахнет?

— Извольте,— ответил буфетчик, поднял крышку котла и достал оттуда пышущий паром коричневый шарик.

— Что это такое?

— Филипповские пирожки, сударь.

Бронислав откусил. Пирожок был горячий, пышный, как пончик, начиненный мясом и на редкость вкусный.

— Объедение... Заверните мне дюжину, пожалуйста.

Пока буфетчик складывал пирожки в пакет, Бронислав спросил:

— Ну и как идет торговля? Ничего?

— Сами видите... Я поднимаюсь каждый день до рассвета, жарю пирожки, а потом с поезда сходит один пассажир, как сегодня. Иногда двое, но бывает, что и никто. Полный застой. Надо возвращаться в город. Я был официантом в «Астории», в Иркутске, женился, получил приданое, а тут как раз сдавался в аренду этот буфет. Знакомые говорили, бери, такая удача, железная дорога — будущее страны... Вот вам и будущее.

— Не расстраивайтесь. Новое всегда прививается медленно. Через год-два здесь будет очень оживленно... Присмотрите, пожалуйста, за вещами, я пройдусь немного.

Буфетчик кивнул... Бронислав вышел на улицу, держа в руках пакет, остановился, глядя на туманные очертания привокзального поселка, рассеянно достал пирожок, начал есть и вдруг услышал какой-то жалобный не то вздох, не то стон.

В нескольких шагах от него стоял черно-пегий щенок; задрав нос, он с вожделением вдыхал запах свежего теста и дрожал от нетерпения.

— Ты голоден? Держи.

Он отломил кусочек и протянул щенку. Тот, видя движение руки, отскочил, но рука оставалась неподвижной, и в ней было мясо. Щенок медленно, шаг за шагом, приблизился, схватил еду и вмиг проглотил, зажмурившись при этом в ожидании удара. Но не убежал.

— Ну и глотаешь же ты, на тебе еще, а потом брысь отсюда.

Щенок проглотил второй кусочек так же молниеносно, как первый, и не двинулся с места. Видно было, что он очень голоден.

Бронислав достал из сумки третий пирожок. Повторилось то же самое — сверкнули зубы, раздался хруст, и пирожка как не бывало.

Бронислав протянул ему четвертый пирожок — щенок сглотнул его в одно мгновение, но при этом выпрямился и посмотрел в глаза человеку с выражением безысходной звериной тоски.

— Тебе очень худо, Брыська? Ну ничего, не унывай, в жизни всегда так, то под конем, то на коне...

Ему было невыносимо наблюдать это собачье страдание, он погладил щенка и зашагал в сторону домиков. Но щенок побежал за ним. Какое-то время они шли рядом, потом Бронислав повернул назад. Щенок тоже. Он забегал вперед, задирал морду, заглядывая в глаза.

— И чего ты шатаешься ночью? Шел бы домой спать... Или, может, у тебя нет дома? Ты бездомный?

Щенок слушал, доверчиво наклонив мордочку. Бронислав присмотрелся к нему внимательно: черно-белый, месяцев пяти или шести, худющий, заброшенный, но соображает неплохо, вон, учуял добрую душу...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: