— Дань ордынскую я внёс, — заторопился Василий.
— Дань твоя — капля в Волге. Надо вдвое, втрое, вчетверо больше.
— Да откуда же взять-то, скуден мой удел, сам ведаешь! — уже начал щетиниться Василий.
Константин погрустнел, сказал разочарованно:
— Ну вот, а баял, на всё для тебя готов. — Голос его снизился почти до шёпота, то ли Константин горло оберегал, то ли остерегался посторонних ушей. Начал новый заход издалека: — Слышал, что Семён Московский сватает княжну Евпраксию, дочь князя смоленского?
— Только слава, что князь... Наместником у Москвы служит в Волоке.
— Да, управляет Волоком Ламским, но не в этом дело... А дело в Сёмке злохитренном. Ещё плачи поминальные не стихли по прежней жене, а уж он сызнова женихаться надумал. Зачем, как мыслишь?
— Чего тут мыслить, дело мужское...
— Э-э, у кобеля и мысли кобелиные. — Константин Михайлович махнул рукой презрительно. — Ну, как тебе втолковать? Хочет скорее наследника заиметь, вот зачем! Не хочет стол братьям отдавать, думает, как сам от отца получил, так и своему сыну передаст. Да он и не скрывает этого, Гордый-то наш.
— А нам-то что?
— Экий ты недогадливый! Глядя на Сёмку, и наш племянничек Всеволод уж не захочет в своём Холме сидеть, замыслит меня со стола спихнуть, чтобы самому на него вскарабкаться, как наследник законный, как сын Александров, а я, дескать, временно только, по его малолетству ханом посажон. По нашим же русским обычаям, что от пращуров идут, власть должна наследоваться по лествичному праву. Я сейчас выше всех по возрастной княжеской лестнице, а за мной ты подымаешься.
Василий возразил, неуверенно, на пробу:
— Да от отца к сыну-то вроде бы ловчее... Путаницы меньше, а то ведь споры возникают, мол, я всех старше, нет, я... Опять же переезды. Вот хоть меня взять. Привык я к Кашину, а доведётся... — Василий опасливо покосился на брата, торопливо добавил: — Ну, это я так, наугад сказал, для прикиду...
— Экий ты простец! Иль притворяешься? Да ладно уж, чего тут чиниться. Сам знаю, что говорю тебе, на санях сидя.
— Ну, что ты, что ты, брат! — горячо, пожалуй, даже чересчур горячо, запротивился Василий.
Константин с видимым усилием подавил зарождающуюся в горле перхоту:
— Вот потому, что на санях сижу, я и прямодушен с тобой. Потому прошу серебра сверх меры, что всё оно тебе же одному и останется, ради тебя...
— А твои сыновья? — с опаской и настороженностью спросил Василий. — Они ведь тоже Даниловичи по матери, Калита — прадед им.
— Кто их допустит когда до власти! Так и будут сидеть в Клину, в своём уделе. Несмышлёныши ещё...
— Дак подрастут, чать?
Ещё раз с клёканьем и бульканьем надрывно отплевавшись и утишив дыхание, Константин спросил, страдальчески морщась:
— Понял ли ты меня?
Василий еле приметно кивнул, не смея поднять глаза на брата.
2
Константин хоть и вспоминал слова пращура Мономаха про похоронные сани, однако же намерения таил предерзостные. В его жизни было немало событий, оставивших в сердце кровоточащую, незаживающую рану. Одно из них — то унижение, которое испытал он, когда после казни Александра московские бояре и вооружённые кмети явились по приказу Калиты в Тверь словно в свою вотчину, чтобы забрать гордость и славу города — вечевой благовестник со Спасского собора. Когда вскарабкались московляне на звонницу и начали рубить вервия, на которых подвешен был колокол за уши, поднялся в городе горестный вой и воинственные крики. Но в этот раз стенаниями да плачем всё и ограничилось. А ведь не кобылу отнимали — церковный кампан, Божий глас! К тому же пришлось Константину Михайловичу, слёзы сдерживая, даже и убеждать подданных своих в необходимости изъявлять полную покорность. Все эти годы он не просто вспоминал тот несчастный осенний день, но снова и снова переживал то, что было, прошло, но не поросло быльём. О-о, сколь много раз грезил он во сне, в горячке или наяву, как въезжает верхом в Московский Кремль и властно велит Даниловичам возвернуть тверской благовестник на место, и каждый раз испытывал злобу от сознания, что не суждено воплотиться его видениям, что бессилен он отомстить московлянам, так же как и ордынцам, за смерть отца, брата, племянника, за всё принесённое ими на Тверскую землю горе.
Зияющая пустота звонницы, на которой вместо медноголосого вестовщика висело чугунное било, служила каждодневным укором, когда шёл он к обедне или к всенощной.
Калики перехожие, возвращавшиеся из Иерусалима в Псков, рассказали, что в Москве великий князь Симеон Гордый отлил три больших колокола и два малых. А что, если попросить Сёмку вернуть тверской вечевик? Хоть какие-никакие остатки совести у отпрыска Калиты имеются?.. Как же, затем и брали, чтобы отдавать! Но ведь если Сёмка смог, то и я хоть на один-то кампан могу наскрести серебра? А ещё лучше такой колокол отлить, чтобы его звон в Москве слышали!..
Созвал боярский совет, затем ещё и общегородское вече. Что тут поднялось! Ликовали и радовались, будто новый вестовщик уже на звоннице подвешен. Суждения высказывались разные — разумные и вздорные:
— Окромя меди надо олово и серебро.
— И золотишка не мешает добавить.
— Вестимо, а одна если медь, то колокол силу не станет казать.
— И наряд должон быть[1], без наряда не колокол.
— Для этого мастер нужен такой, какой этой хитрости обучен.
— Бориску московского позвать.
— Горазд да не охоч, рази отпустят его к нам московляне?
— Верно, сами всё изделаем!
— Куды — сами!.. Дело колокольное зело хитрое.
Вершащее слово было за великим князем. Константин Михайлович заключил:
— Перво-наперво нужно серебро. Много серебра, тогда и медь купим, и мастеров искусных подрядим.
Слова его сразу охолонули разгорячённые головы — каждый прикинул в уме, что придётся денежку доставать. Сильное одушевление как-то сразу померкло, серебро от бояр и купцов в казну поступало, но совершенно в ничтожном количестве. Вот тогда и надумал Константин Михайлович поехать к брату в его удел. Уже в Кашине удалось ему уломать Василия, который из жалости ли к брату, из веры ли в успех затеваемых им дел отдал всю свою казну — на поездку в Орду и на отливку большого вечевого колокола.
Вернувшись в Тверь, Константин Михайлович созвал всех членов великокняжеского рода, рассказал, сколь жертвенно поступил кашинский князь Василий. Расчёт оказался верным: и племянник, князь холмский Всеволод, не поскупился, и младшие Александровичи — Михаил, Владимир с сестричкой Ульяной — не остались в стороне, хоть по малой толике, да внесли. Даже красавица на выданье Мария Александровна и её мать Анастасия не остались безучастными — пожертвовали, одна золотой наруч, вторая многоценные подвески.
То, что казалось блажью, стало делом сбыточным и скорым.
3
Глаза пугают, а руки делают. Воистину неспроста и неспуста вымолвил и пустил гулять по свету эти слова русский человек. Уж сколько раз убеждался Константин Михайлович, то готовясь выступать на рать, то собираясь в Орду, то затевая какое-нибудь строительство или приступая к новому, незнакомому делу, что поначалу стоящие перед тобой многоразличные трудности кажутся непреодолимыми, но стоит взяться за дело, и откуда что берётся!
Чего должна была стоить одна только долгая и разорительная поездка за медной рудой за Каменный Пояс (жившие там племена называли свои каменистые горы Уралом). А привезённую руду надо суметь обжечь, чтобы выплавить медь для будущего колокола. Кто знает, сколько времени и серебра ушло бы на всё это, да вдруг открылось одно счастливое обстоятельство.
Ранним летним утром от левого берега Волги, на котором когда-то была основана Тверь, а теперь остался лишь Успенский монастырь Отрок, отошла к правой стороне большая ладья. Из неё выбрались игумен обители и два инока. Сначала зашли к епископу Фёдору за благословением, после чего били челом великому князю. Константин Михайлович неохотно принял монахов, уверенный, что они с какой-нибудь просьбой.
1
...и наряд должен быть... — Нарядом у колокола называли те надписи и узоры, которые выводились на нём, пока он был ещё горячим.