— Где твой князь?
— Не вем. Тут был — был и нету.
Семён Иванович помолчал, раздумывая, верить ли, произнёс устало:
— Врёшь ты... Да ладно, не он мне нужен. Что про княгиню Евпраксию ведаешь?
— Про это — да, ведаю.
— Ну-у?
— Фёдор Святославич хочет видеть её за князем фоминским, за Фёдором Красным. Потому как тот раньше сватался. Так говорят...
— И что же? — нетерпеливо перебил Семён Иванович.
— А что? Да ничего. Отец Фёдора Красного поднёс князю смоленскому мёда вот такого, как твой, только у чаши на дне... дырочка была. Он её пальцем затыкал, когда чашу подносил. А стал князь смоленский, отец оной Евпраксии, пить из чаши, мёд-от и сикнул прямо на брюхо ему. — Афанасий нехорошо ухмыльнулся.
Семён Иванович знал про такой обычай, когда родне порченой невесты подавали напиток в дырявой посуде, но что это значило для него сейчас?
— Что же, не сговорились, стало быть?
— Это не вем.
— А не врёшь ли ты всё? Ведь в монастырь постриглась княгиня?
Афанасий ещё раз ухмыльнулся, на этот раз столь нахально, что Семён Иванович вскипел:
— В железа его!
Тут же и кузнецы с цепями явились, знать, за дверью ждали.
Оставшись один, Семён Иванович призадумался. Подавил охвативший было его гнев, понимая, что не в одноглазом подлеце дело и не в Дмитрии Брянском, хотя и князю не мешало бы рот заткнуть. О том, что Евпраксия постригается в монастырь, он узнал от брата Ивана. Не был уверен, что так оно и есть на самом деле, но и не подумал проверить, столь сильно обрадовался спасительному известию. Перед самим собой он и сейчас признавался, что, знай он тогда наверное про истинную судьбу супруги, всё равно бы ухватился за ложный слух, лишь бы добиться своего и залучить в Кремль тверскую Марью. Но и щекотности создавшегося положения он не мог не видеть. Чего доброго, пойдёт слух куда более опасный: женился, мол, при живой венчанной жене, сам стал подлецом, человеком низкого разбора. Если такой слух ветер понесёт по Москве, то может его и до Сарая домыкнуть. Хотя до Сарая-то и не страшно как раз, там многожёнство в почёте, а вот если до ушей патриарха и императора константинопольского дойдёт!.. Ведь от Церкви могут отлучить...
Семён Иванович чувствовал необходимость с кем-то обсудить обстоятельства до последней тонкости, чтобы принять решение единственно верное. С Иваном лучше речь не заводить, он же с чужих слов сообщал, а по прямодушию своему ещё и ляпнет в глаза: мол, что же ты не проверил? С Алёшкой Хвостом — того рисковее: скажет истину, и тогда уж совсем некого будет винить и корить, кроме себя. Подходящее всего Василий Васильевич — он между Хвостом и братом оказался, серёдка на половине, а значит, не в обиде, значит, всё без утайки выложит, ясность — плохую или хорошую — внесёт.
5
Собрались все званые думцы, а Семён Иванович что-то медлил, беспокойно ёрзал на своём престоле — резном тёмного дерева стольце с серебряными поковками на облокотниках. Склонился непривычно низко к сидевшему справа от него наместнику Алексию, попросил подчёркнуто почтительно, даже с подобострастием:
— Благослови, отче, начать думу боярскую.
Качнулся чёрный клобук на голове наместника митрополичьего, взлетели широкие рукава чёрной рясы, Алексий сотворил благословение.
— Благодать да мир пребудут на думе! Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!
— Аминь! — ответил Семён Иванович привычно, но в голосе его улавливалось некое сомнение или неуверенность: будут ли на думе благодать да мир?
Нет, не для мира собрались — это он один из всех знал наверное. Разве что ещё Василий Вельяминов, отчасти посвящённый в замыслы великого князя, догадывался. Сидит насупившись, никогда не сходивший с его одутловатого лица румянец сейчас сменился огненными пятнами. Все остальные же, включая братьев Ивана и Андрея, пребывают в полном неведении, прикидывают про себя: сейчас, как водится, покалякаем-покалякаем, сойдёмся на чём-нибудь одном, после чего великий князь продиктует дьяку грамоты да и аминь — воистину, значит, так, подлинно верно и крепко.
Что-то предчувствовал, видно, Алексей Петрович: поймал Семён Иванович на себе его опасливый, настороженный взгляд, обычно весело и дерзко светящиеся синие глаза его сейчас расширились, округлились, отчего возле них образовались печальные, даже скорбные складки. «Нешто выхвалился Васька либо проболтался по неосторожности», — мелькнуло в голове Семёна Ивановича, и догадка эта смутила его. Он намеревался начать своё слово к думцам издалека и вообще — о делах совокупных, чтобы словно бы ненароком подвести к главному, но вот под прицелом глаз тысяцкого выпалил для самого себя неожиданно и грубо:
— Да, да, Алёшка Хвост, о тебе будет говор.
Но и после этого ещё не родилось какой-либо тревоги среди сидевших в палате: слишком хорошо ведомо всем, сколь любим великим князем Хвост, сколь предан Семёну Ивановичу тысяцкий лишь из сердечной приязни.
— Если ты, Алексей Петрович, скажешь только...
— Скажу, государь! Я уже Василию всё сполна выложил! — Хвост оборвал великого князя столь дерзко вызывающе, что бояре боязливо сжались на скамьях, предчувствуя свару неминучую и ужасную.
Семён Иванович метнул косой взгляд на Вельяминова — проболтался-таки, но скорому гневу воли не дал, будто не слышал ничего:
— Если ты, Алексей Петрович, скажешь только, что николи не опозорил меня... — При этих словах Хвост опять хотел было взняться, но Семён Иванович нарочито усилил голос и убыстрил речь: — Да, скажешь, что не опозорил великого князя многажды тем, что называл его татарским угодником, ты соврёшь, ибо многие тебя в этом уличают, вот хоть Василий Васильевич. — Семён Иванович решил в открытую подключить Вельяминова, коль скоро тот уже выдал себя по глупости. — Дескать, хану я угождаю, а своих ничтожу. Это — первое. — Семён Иванович указал пальцем дьяку, чтобы тот записал первое прегрешение Хвоста на вощанице, и продолжал в могильной тишине: — Когда посылал я тебя ратью на Торжок, ты отпустил дружины Константина Суздальского, а мне не дал знать и тем опозорил меня. Это — второе.
Алексей Петрович задрал голову, откинувшись затылком на обитую ковром стену, смотрел на великого князя распахнутыми и немигающими глазами озадаченно, непонимающе — не этих слов ждал.
— Ив эту последнюю рать в Новгороде... Ты взбил бучу, роптал, что я напрасно гонял вас на север. И брата Ивана подвигнул на ропот.
— Чай, у меня своя голова на плечах, — подал робкий голос Иван.
— Сиди, тебя не спрашивают! Роптал, звал всех идти воевать Орешек, тогда как я предписал с гонцом немедленно возвращаться. А про меня вздор нёс, будто я блядун хороший, а самец плохой. — Семён Иванович обвёл глазами бояр, те только бородами повели в ответ, негодующе, с осуждением. — И ещё числится за тобой, Алексей Петрович Босоволоков-Хвост, нечто, о чём говорить соромно. Ну да и сказанного довольно, чтобы отобрать у тебя московскую тысячу. Передашь Василию Васильевичу Вельяминову, он давно по праву должен быть первым среди московских бояр.
Алексей Петрович сидел всё в том же положений, откинувшись к стене, смотрел на великого князя со всевозрастающим удивлением. Вчера Васька Вельяминов по пьяни болтнул, мол, великий князь тебя сгонит с тысяцкого за то, что ты подвёл его, принёс ложную весть об уходе Евпраксии в монастырь. Хвост приготовился нести кару за это, хотя он передал лишь слова самой Евпраксии. А Семён Иванович вон как вывел, ничего не скажешь, сметлив да сторожек. Скажи теперь ему, что, мол, не за те ничтожности ты на меня взъелся, а за то, что сам опростоволосился, он и схватится сразу: ага, на воре шапка горит! Не дождётся, смолчу. Тысяцкой должности не жалко, то обидно, что займёт её столь недостойный боярин, не будет от того толку, во вред то Москве пойдёт.
Не только Хвост видел изнанку слов великого князя, многие из бояр наслышаны были о ложной огласке про Евпраксинин постриг, в этом усматривали причины гнева великого князя. Сейчас зашевелились, начали втихомолку переговариваться. А Андрей Иванович Кобыла сказал вслух: