Ночью, когда разошлись бояре и епископы, снова позвали Ивана к великому князю. Тот был один и мрачен. Молча поманил пальцем, покопался у себя под рубахой, снял золотой крест.
— Наклони голову. Это благословение святого Петра-митрополита, от батюшки передано.
— Но почему мне, брат? — оробел Иван. — Ты старшой.
— На всякий случай. — Прижался лбом ко лбу Ивана. — Неужели я не понимаю? О каком наследнике мне спрашивать? Давно уж ни одной ночи не был я Маше супругом. Пока кормила грудью, нельзя. Так что на всякий случай.
— Да что ты, Сёма! Печаль в тебе говорит сегодня. Ещё родит не одного, — убеждал Иван, пытаясь освободить шею от золотой цепочки.
— Если зачнёт, сразу тебя призову, и крест привезёшь обратно. А если что... и придётся тебе в Орду ехать...
— Нет! — вырвалось у Ивана.
— И придётся тебе в Орду ехать, — с нажимом повторил Семён, — тогда... царице Тайдуле поклон передашь особенный. Так и скажи: особенный, мол, поклон от князя Семёна. Исполнишь ли?
— Да, — прошептал Иван. — Только не хочу, чтоб пришлось...
— А я, что ли, хочу? Но распорядиться надо. На всякий такой нечаянный случай... — И, окрепнув голосом: — Ну, иди! Да гляди в оба, если что, Ванька!.. — прикрикнул прямо как, бывало, отец покойный.
Мотнув головой, Иван скорым шагом вышел из палаты. Смутно было ему, и до утра глаз не сомкнул. Решил — главное, вырваться сейчас из Москвы, не вспоминать, затвориться с семьёй в уезде, забыть об искушении братнином. Ничего не надо: ни поклонов особенных, ни поручений, ни козней тайных. Он старательно обходил в уме слово «власть», хотя всё это было связано с нею, и козни в первую очередь. Решил, не надо ни тревожиться, ни надеяться, просто ждать, когда Семён позовёт, и тогда крест святого Петра вернуть. И всё... И придёт облегчение внутренней брани.
В деревнях на гумнах, подле мякинниц, жгли старую солому с постелей — зиме конец! Завтра — Благовещение, радостнейший праздник на небесах и на земле. Вот отчего такая затаённая тишь, будто радостью вещей уже оглашена округа. Говорят, как Благовещение проведёшь, таким и год будет. Завтра — все вместе, с Шушей, с сыном. Только это и нужно. Сохранить и не разлучаться боле. Только этого хочу.
Кто бы ведал, кто бы сказал, что ровно через год, как раз на Благовещение, будет венчаться он во Владимире на великое княжение всея Руси?..
Приуставшие лошади пошли тихой рысью. День давно разгорелся. Подсохшая дорога плавно поворачивала меж угорами в берёзах и ёлках.
Благослови, душе моя, Господа и вся внутренняя моя — святое имя Его,[19] — произнёс про себя Иван любимые слова. Ветер задувал через пустой лес, снимая солнечное тепло со щёк, утихал — тепло возвращалось, потом снова холодил, ощупывая лицо. Руки, державшие поводья, покраснели, кожу на лице пощипывало. Почему-то всё начинало казаться внове: и март с залежинами снега у пней, и псалом, и высокая синева неба над дорогой, и смеющиеся слуги позади.
Если расстаёшься навсегда, то сказанное умершим исполняется какого-то особого значения. Иль просто в памяти остаётся самое важное? Мало говорили с Феогностом, да, но то, что учил он из отцов церкви, теперь всплыло откуда-то как помощь и остережение. Со многими рассуждениями, со многой осторожностью должны мы рассматривать, говорил он, в каких случаях нам бороться со страстями и когда — отступать; иногда можно по немощи предпочесть и бегство, чтобы не умереть душевно. Вот именно, владыка, вот именно!.. Бежать, чтобы не умереть душевно, не сидеть, держа крест в кулаке, и ожидать кончины брата. Просто не допускать мысли об этом никогда, вовеки и — освободишься.
Как полно теперь вмещались в сердце и тайна жизни, и непостижимость уходов на тот свет, и добро, которое всегда чисто, и не бывает иначе, и ведение, что зло имеет личины многие, часто прельстительные. Зло искусительно, добро не искушает, оно несовместимо с искушением и не имеет в нём нужды. Оно просто приходит, если его не было, настаёт, как настаёт день, свет, — и не заметишь, как это случится. Едва-едва средь ночи заалеется край неба, вдруг глядь — свет везде, всё — свет, и ночь миновала.
В Рузу прибыли вечером. Ивану хотелось застать своих врасплох, чтобы радости было больше. Отпустив слуг, он пошёл, таясь, кустами к поляне за домом, где боярыни с детьми водили хоровод: «Заинька, походи, серенький, походи! Вот как, вот как походи! Заинька, топни ножкой, серенький, топни ножкой!» — звонко разносилось в холодеющем воздухе. Посредине прохаживался Митя в расстёгнутом кожушке, заложив руки за малиновый шёлковый поясок с белыми гусями, старый пояс Ивана, вышитый ему маменькой. Где они только его откопали с Шушей? «Заинька, поклонись, серенький, поклонись! Вот как, вот как поклонись!» Митя кивал непокрытой головкой, топал ногою в великоватом сапоге. У Ивана даже в груди стало горячо от умиления.
— А вот она, лиса мокрая, сейчас заю в мешок! — заревел он из кустов.
Боярыни с притворным визгом бросились врассыпную. Митя сначала посмотрел недоверчиво, вопросительно, не сразу узнал в сумерках, потом кинулся к отцу, обнял колени, вскарабкался на грудь, крича:
— Тятя, мой тятя приехал!
Иван задохнулся, стиснул сына, жадно приник лицом к горячей щёчке, затылку, пахнущему воробьиными перьями. Всякий раз после разлуки Митя сразу находил самое главное сообщение из своей жизни. Так и сейчас:
— Мне дяденька Василий розовую лошадь подарит на посажение.
— Неуж розовую? Откуда знаешь?
— Мамушка сказывала: соловая и с медью немножко.
Митя поспешал рядом с отцом, держа его за руку и припрыгивая, радуясь обещанному подарку, дядиной щедрости.
Дяденька этот — Василий Вельяминов — на Митиной свадьбе через много лет обворует племянника — великого князя, подменив пояс дарёный с каменьями другим, малоценным, отчего произойдёт впоследствии промеж внуков и правнуков Мити большая свара и тяжкие другу другу мучения. Но Митя про то никогда не узнает.
— А ещё мы с Иваном Михайловичем на прорубь ходили по рыбу, — хвастался он.
— Как на прорубь? И маменька позволила?
— А мы с краешку, у бережка. Я сижу, удю-удю, поймал маленькую. А Иван Михайлович давай её сечь: «Пошли отца, пошли мать, пошли тётку, пошли дядю», — и обратно бросил, чтобы она всех привела. А она никого не привела.
«Господи, за что же ты мне этакое блаженство посылаешь!» — мысленно воскликнул Иван.
Жена встретила его бледная от тревоги. Всё обсказал про московские события, про горе в семействе великого князя, про отчаяние Марии Александровны. Только о кресте, Семёном данном, умолчал.
Глава двадцать восьмая
1
Апрель пришёл чуден. На Страстной неделе речные и озёрные воды очистились ото льдов, стали темны, недвижны, зеркальны. Леса пока не оделись, солнце, обходя их, насылало горячий свет, чтоб достиг он каждой ветки, каждого малого кустика в ложбине, чтоб пробились к жизни зелёные иглы трав, чтоб подняли хрупкие головки золотистый и заячий маки, и сон-трава, и перелеска. Ветра, пролетавшие над водами, ещё отдавали снеговой свежестью, а с полей они несли влажный, грустный запах раздышавшейся земли. Поём на лугах пошёл пузырями, и уже какие-то мушки-крохотушки начали скакать по пузырям. Ночи были голубыми, в полной луне.
Иван с женой подолгу сиживали в верхней горнице без огня. Апрельская сырь заползала в сени, небо густело, погашая полосу заката, и вот уже удивлённо зажигалась над амбарами первая звезда. Дети внизу на поляне жгли теплинки, трепет слабого пламени освещал их — будто ангелы собрались вокруг лампады, невинные и задумчивые. Они смотрели в огонь, подкармливая его пучками сухой травы; устав от играния и драк, набегались, помирились и затихли. И младенческая нежность проступила в чертах. Прозрачное сияние хлынуло из небесных пространств. Луна всходила.
19
Цитировано по псалмам Давида. Псалтырь, псалом 102.