— При чём тут мученики и паводь? У меня брат умирает! Отвяжись, блядословник болтливый! Репей!
— Благодарю тебя смиренно, что открыл мне, кто я есть. — Восхищенный несколько раз поклонился, рука до полу. — Сейчас лихая пора. Держи в уме младенцев Семёна Ивановича, им тоже скоро сороковины. За что они-то из мира изъяты? Не за грехи ли предков своих? Не унесёт ли смерть чумная в могилу всех мужей, отроков и младенцев роду вашего? Не для вас ли сказано: Преложу праздники ваша в плач и игрища ваша в сетование? Не бесуйся и не гони. Сам изыду. Но призовёшь ты меня. Попомни! Со слезами и воздыханиями возопиешь.
— Прочь! — Иван оттолкнул тщедушного монаха плечом, вышел. — Кто ты есть, окаянный, чтоб князей обличать? — крикнул в ярости с лестницы.
Сказывали, брат занедужил внезапно. Сначала ознобило его, потом озноило, жаром попаляем был и ломотою. Сердце билось боем сильнейшим. Дрожмя дрожал князь под одеялом горностаевым, и в то же время огнь обжигал ему все члены. И мокротою с примесью крови всю веверицу белую[23] опачкал и песцовое покрывало тож. Лекари ждали, что в одни сутки погибнет, но князь не умер. На другой день вспухли у него железы в паху, под мышками и на шее. Набухание шло быстрое, с чёрными синяками, которые сливались в сплошные пятна на брюшине. Семён стал вялым, сонным, язык у него был как бы прикушен или приморожен, речь невнятна, как у пьяного. Входить к нему никто не хотел, но пришлось, потому что на третьи сутки князь сделался буен, норовил встать, порывался уйти куда-то, простирал руки и вскрикивал, требовал подать коня, принести ему детей для благословения и прислать дьяка для составления завещания. Дьяка Кострому на всякий случай привели. Может, великий князь надумает чего новое вписать в духовную грамоту. Кострома попрощался со всеми поясными поклонами, полагая, что идёт на верную погибель, и, прижимая к груди писальную доску, а в дрожащих перстах держа склянку с киноварью, скрылся за дверью. Иван решительно вошёл следом. Его не успели удержать.
Брат не узнал его. Обратив к нему тусклые запавшие глаза, погрозил пальцем. Кажется, хотел что-то сказать, но язык не слушался. Вырвалось только неразборчивое: ма-ма-ма... Он лежал наг, откинув одеяло и разбросав ноги. Железы выщелкнулись багровыми пупками, окружёнными серым омертвелым крошевом, посередине — рдеющая пухлота, наполненная мутным гноем. В иных местах кожа лопнула, и оттуда течмя шёл нежид. Дух в палате стоял тяжкий. Окна были затворены. Мокрые сбившиеся простыни из-под брата не убирались. Окаменев от ужаса и боли, Иван смотрел на него. Трудно было поверить, что это тело ещё жило. Иван подошёл и, преодолевая отвращение, забыв об опасности, положил брату руку на грудь. Сердце толкалось еле-еле. Дьяк сидел в отдалении на скамье с подушкою, засунув руки в рукава, колени у него тряслись так, что пятки постукивали об пол.
— Лекаря! — железным сдавленным голосом приказал Иван.
Кострома метнулся к двери и тут же вернулся:
— Не идёт!
— Убью! — рявкнул Иван, слыша, как жилы верёвками напряглись на шее.
Дьяк просунул голову за дверь, слышна была испуганная перебранка. Дверь приотворилась, показался лекарь, не переступая порога, сказал:
— Отойди, князь. Твоё и моё присутствие бесполезно.
Слёзы ярости и бессилия брызнули у Ивана.
— У него сердце мрёт. Я его не ущупываю.
Лекарь оглянулся, приказал слугам:
— Мёд несите, самый крепкий, стоялый.
Бестолковая суета и топотанье показалось Ивану вечностью. Наконец принесли чашу прозрачного цежёного мёду.
— Лей ему лжицей в рот! — распорядился лекарь из-за порога. — Это сердцу поможет.
Но напрасно тыкал Иван полной лжицей в разверстые, развороченные уста брата. Они уже ничего не принимали. Сукровица шла из губ, склеивая бороду и усы, а из ноздрей — кровь живая.
— Давно это? — показал Иван.
— Всю ночь течмя идёт. Уйди, князь. Он кончается.
Закрыв лицо руками, Иван выбежал из опочивальни.
Навстречу ему с выражением бесстрастия двигался Алексий в стихаре, брызгая с кропила святою водой. Скорый в заступлении Христе, скорое покажи посещение страждущему рабу Твоему и избави от недуг и горьких болезней, — доносилось из молельной пение тропаря[24].
— Напрасно, напрасно, напрасно! — повторял Иван с каждым разом всё громче.
Алексий молча взглянул на него, плеснул в лицо мягкой тяжестью воды и прошёл дальше.
Через два дня после сороковин по Семёну умер от чумы брат Андрей.
Все князья рысью, как и встарь, кинулись в Орду.
Глава двадцать девятая
1
— Ты великий князь! — Шура с любовью глядела ему в лицо.
Он помотал головою:
— Нет.
— Да. Ты великий князь. Не чудо ли?
— Диво другое — что мы живы остались.
— Помнишь, ты говорил в Рузе о судьбе?
— Ничего не помню.
— Ты говорил, она нас полюбила.
— Не помню.
— А я великая княгиня! Наш Митя — наследник престола. Какое же счастье!
— Шуша, умолкни. Тяжко мне тебя слушать.
Глаза у неё сверкали, дыхание прерывалось. Не могла не понимать, что сейчас более приличествует печаль по жертвам «чёрной болезни», но всё равно говорила словно пьяная, не считаясь, что только смертью родного брата возведён Иван на великое княжение.
— Ну, что ты показываешь, какой ты у нас горюн изо всех? Как будто Семён покойный не поскакал в Орду за ярлыком, сороковин батюшкиных не дождавшись? Иль на великое княжение садятся каким-нибудь иным образом, чем только через смерть? Что ты нюни свои всем кажешь? А я говорю впрямую! Потому что никогда не мечтавши мы и не ждавши престола, а в полной неожиданности. Что ж такого, что мы теперь в удивлении?
Слова жены бились в ушах, и правота этих слов казалась такой убедительной, смелой. Вельяминовская порода решительная. Они во власти неза тем, чтоб бородами трясти из важности, а чтоб действа разные оборачивать. У тысяцкого — дружина, тысяча, у него же — рынки, у него же — таможни, мыты. Он городу — опека и голова, а горожанам — судья и отец. У него власти больше, чем у любого думного боярина, он — второй человек после князя. Брат Шуры Василий Васильевич уже в третьем поколении тысяцкий. Все ходы-выходы знает. Толст, пьян да румян, кажись, и все его достоинства, а поди ж, Алёшу Босоволокова честнейшего совсем заплевал и задвинул. «Но теперь-то хозяин кто?» — толкнулась лукавая мысль. Всё можно назад воротить, и имения Алёшины, ему Семёном отданные, тоже воротить по справедливости, обратно Алёшу призвать, и всё по справедливости... А клятва, брату принесённая, чтобы Босоволокова ни-ни?.. Хвост, говорит, обрублен навсегда... Клятва, оно конечно. Но ведь теперь я во власти! Медленно входило это в сознание, и Иван старался не показывать перемен, совершавшихся в нём. Трудно было ему приноровиться к своему новому положению, к возможности решать, приказывать, требовать исполнения. В первые дни после смерти Семёна пытался даже править совместно с Андреем. Когда последний раз втроём к Джанибеку ездили, уговор с ним был такой: в случае нечаянной смерти Семёна хан торжественно обещает отдать Московское княжество и с ним ярлык на великое княжение среднему брату Ивану, а случится и с ним что, московский стол должен занять младший из князей.
— Давай, Андрея, вместе, а? Подмогнём друг другу. Кто знает, кого первым из нас Бог призовёт. Люди, вишь, ропщут, что Василий Васильевич не радеет о порядке в городе, начались нестроения дерзкие. Как с ним справиться? Он ведь мне родня...
— Нет, ты уж один, как и положено, а я при тебе буду на подхвате, — хорошо понял его Андрей и взялся наряду с тысяцким наводить порядок: стали хоронить по-христиански всех, кого унесла смерть, постоянно жгли костры из можжевельника, чтобы оградиться от заразы, травили ядом крыс. Не могли братья предвидеть, чем обернётся это для Андрея. И хоть были приняты все меры предосторожности: он не прикасался сам к покойникам, почти не слезал с седла своего высокого коня, — но не уберёгся. Пятого июня его вытошнило кровью, а на следующий день едва успел исповедаться и причаститься.