Но уже съехалась вся родня и званые гости, назначены были загодя место, день и час проведения церковного таинства: в Богородическом соборе Кремля, в четверток после обедни. Феогност предложил чин таинства разделить: сначала провести обручение, а спустя несколько дней уж и венчание.

Иван с Андреем слегка огорчились, но Семён Иванович почему-то обрадовался:

   — Эти дни с пользой делу употребить можно, где что без догляду да без призору осталось. Пусть бояре проверят все запасы, конюший Чёт-Захарий чтобы всех жеребцов наново подковал, на коих будет с детьми боярскими ездить. Пусть загодя назначат да обучат Свешников, каравайников, фонарщиков, податчиков, окольничих. Да мало ли!

   — Батюшка Акинф сказал, что с сугубым тщанием надо соделать венцы для невест — на бархатной подкладке около ушей, с нитками крупного жемчуга. Андрюхе тоже надо по голове соразмерить, а нам с тобой абы какие, — вникал в подробности Иван.

   — А отчего это нам абы какие?

   — Венцы — знак непорочности, говорит Акинф, а мы с тобой уж вдовцы, нам венцы лишь на плечи возложат.

   — Вона как! Я и не знал... Ну, это всё равно. Надо тверского князя проводить.

Иван уж и удивляться перестал. Брата будто подменили: стал каким-то беспокойным, раскидистым.

Во время литургий и обручения в соборе пели хористы на клиросе, читали псаломщики, произносил ектеньи дьякон Акиндин, возглашал священник Акинф, все благоговейно внимали, только Семён нет-нет, да и начинал вертеть головой, словно высматривал кого-то среди гостей, стоявших сзади плотной толпой. Как всякое церковное таинство, обручение завершалось евхаристией. Батюшка Акинф зачерпнул из потира серебряной лжицей святого причастия, поднёс к губам Семёна, но тот словно не видел, косился куда-то на сторону. Иван проследил взглядом — тверские гости у самой двери. Акинф коснулся лжицей сомкнутых губ Семёна, тот только тут опамятовался, испуганно перекрестился, видно, сообразив, что не соблюл благолепия.

На паперети, когда вышли из собора, Семён, словно оправдываясь, сказал Ивану:

   — Князь Всеволод ноне отбывает в Орду, надобно пойти на ростани.

Подошли тверяне с поздравлениями. Семён принимал их с принуждённой улыбкой. Спешил обратиться ко Всеволоду:

   — Жар-птицу взял?

Приметливый Андрей сказал вполголоса:

   — Это сейчас будто самое важное. Обо всём великий князь заботится сверх меры. Только родне будущей, князю смоленскому, хоть бы слово для приличия сказал.

   — Ворчун ты у нас, Андрея, — благодушно откликнулся Иван, думая о Шуше. Однако что-то такое было в словах младшего брата. Правда какая-то скрываемая брезжила, только доискиваться её сейчас не хотелось.

   — Как птицу будешь ханше подносить? — пытал Семён Иванович.

   — Руками... — растерянно ответил Всеволод.

   — Да-а, в тряпицу завернёшь и подашь, так? На-ка, мол, тебе!

Всеволод смеялся, стесняясь своей неумелости и неучтивости.

   — Нет, так не делается! — Семён прямо кочетом прохаживался. Всё внимание и взгляды были обращены на него. — Алёша, неси-ка!

Зипун на женихе атласу белого, рукава из серебряной объяри, власы рыжие на голове костром горят, глаза рыскают, искрами прыскают. Ох, неспроста ты, Сёмка, суетишься!

Алексей Хвост проворно сбегал во дворец, принёс большое серебряное блюдо, завёрнутое в зелёную тафту.

   — Вот на этом подносе и подаришь Тайдуле... Ну и обговори, что надо... как я тебя учил... Запомнил ли?

   — Беспременно, Симеон Иванович, спаси Христос за всё!

   — Собирайтеся, с Богом! — распорядился Семён, бросив последний взгляд на тверскую княжну, белоликую, змееглазую.

   — В каких видах паки и паки волнуемя? — спросил Иван, ни к кому в отдельности не обращаясь.

   — Много будешь знать — скоро состаришься, — отрезал Семён и повернулся к тысяцкому: — Вели Чету осбруить и подседлать моего солового. И сам будь готов, проводим тверского князя до заставы.

   — Счас помчимся вприпрыг! — насмешливо бросил Андрей, но так, чтобы великий князь не слыхал.

Глава двадцать третья

1

Всё лето после пожара расчищали иконники фрески Спасского храма от копоти, многие были ещё не закончены из-за мелкости письма. Выкрякивая последние силы, Гоитан один в вышине дописывал свод. Восхищенный, приставленный ему для помощи, больше суетился внизу, причитая, что Бог оставил их за бесчинство и наглость.

   — Не тех Он оставляет, кто живёт в пороке да не гордится, — отвечал ему сверху Гоитан, — а тех, кто о грехах плачется, но в гордыне пребывает.

Слова гулко и страшно разносились в пустоте. Темнеть начинало снизу, а под куполом долго ещё было светло. Гоитан спускался с лесов последним. Восхищенный, тоскуя, ждал.

   — Я уж и воды согрел, — взывал он, шлёпая лаптями по каменному полу и хрустя раскиданной яичной скорлупой. — И печурку в сторожке растопил. Тебе ведь Всё сыро кажется.

   — Вапнотворение, то есть писание красками, премудрость великая, тайности исполнена, — шутливо поучал его Гоитан, отмывая руки. — Хватал бы смыслы-то округ нас. А ты наяву грезишь, ходишь рот раскрывши. Подай-ка вареги. Да не валяны, вязаны давай.

У иконника к вечеру от работы застывали руки, и он надевал варежки.

   — А я и так всё ловлю, — оправдывался Восхищенный. — Только не дано мне. Пойдём лучше поговорим о божественном.

   — Не дано!.. Ты даже запомнить не можешь, когда известь жечь надобно.

   — Запомнил! Вот и запомнил! — торжествуя, вскрикивал Восхищенный. — В пятнадцатый день луны, тогда же и сосуды глиняные творить и в печи ставить, а также поля сжатые зажигать.

   — Премудрость, однако! — усмехнулся Гоитан. — Готова ли каша-то?

   — Готова давно.

   — А скажи мне, что есть дикий цвет?

   — Лазорь задымчата. Идём, страшно мне в сумеречи.

   — В храме-то страшно? Смотри, день иссяк, а на святых одежда пылает огнеобразно. Хорошим баканом цветили. А вот на рукавах багрец надо пробелить порезче, чтоб складки глубже легли. Чуешь?

   — Чую, — шёпотом соглашался Восхищенный. — Могуче сотворено, слепливо.

   — Событие зряще, веселимся, — довольно сказал Гоитан.

   — В восторге я, и все тоже! — подтвердил Восхищенный. — Искусник ты.

   — Искренне говоришь? — как будто бы засомневался иконник.

Пища их во временной сторожке у храма была скудна. Но и о ней забывали.

   — Пройдёт время, напишут лучше, — задумывался Гоитан, откладывая ложку.

   — Возможно ли лучше-то?

   — Возможно. Только я не знаю како. Что мне дано, то дано. Сколь сумел — выразил. Но думаю, когда-нибудь напишут и лучше.

   — Я вот думаю иногда, как происходило то или иное событие? — говорил Восхищенный, подкармливая огонь щепой.

   — А что есть событие? — перебил Гоитан.

   — Тут самое трудное в представлении его — это отойти от равнодушия, каковое вселяет в нас отдалённость во времени, и вообразить жгучие частности отдельных судеб, вписывающихся в событие.

   — А если событий нет? А есть только пёстрые частности незначительных судеб? — возразил Гоитан.

   — События есть всегда. Не всегда видимые воочию. Не всегда понимаемые по значению. Покойный святитель Пётр, у гроба которого девица скрюченная исцелилась, или смиренный инок Сергий из Радонежа — событие или нет?

   — Но мы говорим о событии как о действии сил, совокупно мысленных, духовных и плотских. Мы говорим о них как о череде явлений, имеющих для прошлого и для будущего значение и смысл, — возразил Гоитан.

   — Человек — величайшее событие здешнего мира, потому что он есть проявление умысла Божьего, часть которого и есть игра тех сил, о которых говоришь. А промысел о человеке, бывает, назначен к пониманию и проявлению лишь в будущем, когда ясно становится, к чему была назначена его земная судьба.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: