— У каждого народа жизнь по-своему устроена, княжич, — сказал поп Акинф, — и они не находят её слишком тяжёлой. Смотри, все кочевники статны, ловки, сухощавы, а оседлые ногайцы здешние неповоротливы, вялы, лишь бы как-нибудь дотерпеть до конца жизни. Вот им уж действительно яман.

Иванчик за время, проведённое в Солхате, два слова по-татарски выучил: «якши» и «яман», — «хорошо» и «плохо». Батюшка велел Акинфу учить его по-настоящему, но Иванчик всячески отлынивал. Уж больно не по душе ему были татары. Жили московляне в Солхате вроде бы и не в плену, но и не на свободе. А вот Семёну было тут хорошо. И горы ему нравились, и конные прогулки с Алёшей Босоволоковым, и по-татарски он заговорил. Часто ездили в ханскую ставку. Хан жил отдельно от хатуней, с ним находились только его вельможи и невольники. Говорили, если хан хочет навестить какую-нибудь из жён, её заранее извещают об этом, и она приготовляется, даже одежду новую для мужа готовит. А утром он отдаёт халат кому-нибудь из приближенных, и это им большая честь.

В ставке хана всегда толклось много молодёжи, Узбек это позволял: младшие царевичи, дети эмиров, темников, нойонов и бегов. Все вместе они назывались кэшик, вроде бы ханская стража, но ничего они не сторожили, а проводили время свободно и весело и молодого московского князя с расторопным боярином принимали охотно.

   — Опять в татарский «кильдим» поехали, — ворчал старый Протасий.

Туда же тишком от него езживал и полнокровный Василий, говорил:

   — Протрястись надобно, а то вовсе зажирею.

Разговоры монгольская знать вела надменные, особенно похвалялась перед русскими. А Семён делал вид, что всем восхищается, и всему внимал, всех дарил, так, по мелочи, просто на память. Один сообщил князю, что у татар за воровство коня надо отдать девять коней, у кого их нет — берут детей и продают в рабство, у кого нет детей, того просто режут, как овцу. У Босоволокова только желваки по щекам ходили, Семён же соглашался, что это справедливо, хотя, может, и несколько жестоко, но ведь татары — такой отважный, гордый народ! Другой рассказывал, что бывал во дворце эмира в Ширазе, там триста шестьдесят комнат, и эмир каждый день пользуется новой комнатой, пока не заканчивается год. А крыша дворца мраморная, и мрамор такой чистый, что изнутри можно видеть тени пролетающих птиц. Семён только головой качал, словно не веря: дескать, на Руси ничего подобного не встретишь, а восточная роскошь у нас, мол, вошла в поговорку. Словом, льстил этому кэшику. Василий же Вельяминов во всём поддакивал князю, тряся багровыми щеками. А вот в скачках, игре в мяч, в других ристалищах русские не участвовали: поддаваться никому не хотелось и побеждать опасались, чтоб не испортить дружеских и весёлых отношений, а Алёша краем губ говорил, что, мол, на солнце и плевок блестит... Что же касается выпивки, тут Семён был первый заводила, но и татарва от таких забав не уклонялась. Ежели кто начинал артачиться: я, вроде того, не хочу, — Семён уговаривал настойчиво, хотя можно было принять и за шутку: оно страшно видится, а выпьется — слабится. Завсегдатаи «кильдима» были весельчаки и порой напивались преизрядно: пока, мол, стены не начнут плясать вокруг нас. Делали это, таясь от хана, тот, конечно, знал, но как бы и не знал. Он и сам в таких делах не промахивался: говорили, иной раз по пятницам в мечеть являлся, пошатываясь.

Ну и чего от такой жизни Семёну домой торопиться?

   — Что ты их, князь, напарываешь? — не выдерживал иной раз Алёша Босоволоков. — Нам, русским, вино лишь по праздникам невозбранно, а эти готовы хлестать кажин день. А ещё говорят, им Аллах не велит...

   — Они исповедуют такое ответвление мусульманское, что можно, если не очень сильно. — Это Вася Вельяминов вроде разведал. — А ежели не так и они нарушают, что ж, это их Дело, басурманское. За свои грехи сами и ответчики. А нам дружбу на будущее крепить надобно.

   — Разве дружбу в попойках сводят? Свинячество это, а не дружба. Какие они нам други? — упорствовал Босоволоков.

   — Алексей! — возвысил наконец голос Семён Иванович. — Ты при мне служишь али сам собой? Вот и помалкивай. А я свой умысел таю, понял?

Хоть и несильно хмелен бывал молодой князь, но почасту, оттого гневлив и заносчив делался. А Вася Вельяминов так ему в глаза и кидался. Босоволоков перестал спорить.

Часто бывали на попойках и сыновья хана: Тинибек с Джанибеком, в отца высокие, с тонкими чертами лица, которые вырабатываются многими поколениями знатности. С этими царевичами Семён тоже обменялся подарками: он им — берестяные колчаны, они ему — кожаные с костяными накладками и бронзовыми подвесками. Тинибека всюду сопровождал юный раб, вывезенный из Шираза, длинноглазый, томный, обнажённый до пояса, его кожа орехового цвета была чистой и гладкой на удивление, от неё исходил запах померанцевой корки. Захмелев, Тинибек говорил возвышенно, любуясь рабом:

   — На щеках его розы и анемоны, яблоки и гранаты. Когда я улыбаюсь, он сияет, когда я недоволен, он трепещет.

Хотя незаметно было, чтобы персиянин трепетал своего господина, скорее, тот не знал, как угодить рабу.

   — Кавка, — усмехались татары.

Ой-ой-ой, срам великий! Бывает же этакое! Мог бы и с козой в открытую жить.

Русские видели, что Джанибек бросает на раба взгляды, не предвещающие ничего хорошего.

За состязаниями в ловкости и силе приходили наблюдать царевны. Им стелили ковры под деревьями, и царевны — пурпурные, синие, жёлтые — попискивали там, как птички. Их было так много, что в глазах рябило, одну от другой не отличишь: кто дочь ханская, кто племянница, кто невестка, — шелестели бусы, груды бус на плоской груди, мелькали шапочки сплошь в драгоценных камнях, поблескивали любопытством яркие взоры едва прорезанных глаз. Но только одна девочка говорила по-русски. Потому Семён её и отмечал. Всякий раз, встретившись с ним, она останавливалась и тщательно выговаривала:

   — Здравствуй, князь!

   — Здравствуй-здравствуй... А ты кто?

   — Я — Тайдула.

   — Жена ханская?

   — Я жена его второго сына Джанибека.

   — Такая маленькая?

   — Я ещё расту, — гордо отвечала она. — И буду ещё красивее. Веришь? — спрашивала, закидывая головку. Павлиньи перья на шапочке переливались сине-золотой зеленью.

   — Куда уж ещё! — покривил душой Семён из вежливости.

   — Нет, правда? — Она встала на цыпочки и приблизилась к нему почти вплотную. Он уловил нежный запах розового масла от её волос. Она выхватила из-за пояска бронзовое зеркальце в виде рыбки и посмотрела в него: — Ты говоришь — маленькая, а косы у меня настоящие, не привязанные.

   — Разве бывают привязанные? — удивился он.

   — Всякое бывает. Столько хитростей есть! Много-много-много. — Она серьёзно покивала головкой. — Очень много.

   — Как же вас всё-таки различать?

   — А по бусам! — простодушно воскликнула она. — У каждой из нас свои любимые. Старшая хатунь носит на груди бисер чёрный и синий, рубленый. Дочь хана Иткуджуджук выбирает коричневые с белыми и голубыми полосами, другие царевны — синие с жёлтыми полосами или жёлтые с тёмно-красными глазками. Например, я люблю синие с белыми глазками и красными ресницами.

Запомни: бусы с глазками и ресницами — это Тайдула. Запомнишь?

   — Запомню... У тебя такие милые уста...

— Да? — В её голосе послышалось разочарование. — Красота монгольской женщины не в этом.

   — В чём же?

— Маленький нос. Чем меньше, тем лучше. Лучше совсем без носа, просто две дырочки.

Семён захохотал.

   — Ягодка! — Он коснулся пальцем её щёки, шелковисто-смуглой.

   — Почему? — Круглая бровь выгнулась надменно. — Какая ягодка?

   — Сладкая... — Семён притушил глаза влажной поволокою.

Тайдула подумала, потом вдруг неожиданно похвасталась:

   — А мне скоро сделают зубную родинку!

   — Это ещё что?

   — Зубы вычернят.

   — Ой, только не это! Не надо!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: