И Вельяминов, и думные бояре, рассевшиеся по старшинству, хранили напряжённое молчание, оглаживая усы, теребя вислые бороды. По одну сторону от великого князя сели его сыновья, по другую — Бурлюк.

Сперва доложили о вчерашней выручке денег московские вирники, мытники, посельские. Дьяк Кострома пересчитывал полученные серебряные и медные русские монеты, ордынские дирхемы и немногие иноземные нобили, привезённые купцами из Европы, разложил их по кожаным мешочкам. Это было обычное, каждодневное дело, и не оно, ясно же, интересовало баскака: ему надобно было знать, как великий князь собирает и учитывает ясак для хана — исправно ли, со всех ли удельных княжеств, не утаивает ли серебро?

Данщик, вернувшийся из Волока Дамского, говорил скорбно:

   — Токмо мясо, мёд да воск... Денег малость, и то кожаные, шкурками.

   — Что так? — тихо, но с угрозой вопрошал Иван Данилович. — Можа, не мои там люди поставлены на лодейных переволоках? Или, можа, пятнать там коней перестали? У тамги и мыта нешто пришлые, а не мои сборщики стоят?

   — Твои, князь, твои, — потерялся данщик, уже чувствуя недоброе, косился на баскака, в нём усматривая причину раздражительности Калиты.

   — А когда так, где серебро? Кесарю не надобны ни кожаные деньги, ни мёд с воском, дань мы должны платить только серебром. Или тебе неведомо сие?

   — Знамо дело, ведомо...

   — Так, можа, купцы стали теперь нарочи возить товары другими путями, не моими, а-а? Я тебя спрашиваю! И ничего не продают, а-а?

   — Продают...

   — Тогда где серебро?

   — Нетути.

   — В железа, на расспрос! — жёстко бросил великий князь, и два дружинника тут же увели опального данщика в кремлёвское узилище.

Сборщики, вернувшиеся из Серпухова и Ярославля, представили кроме гривен и серебряной утвари ещё и всякие украшения — пояса, цепи, перстни, женские подвески.

   — На большой дороге, побыть, грабили? — буркнул Калита, но явно остался доволен.

Ростовский данщик, молодой кудрявый парень, кроме всего прочего вытащил серебряный оклад.

   — Откуда риза? — со скрытой угрозой спросил Калита. — Ты княжий таможник или церковный вор?

   — Не из церкви это, батюшка-князь, нет! Купец один злохитренный задолжал десятину, не плотит никак, вот я у него твоей властью и забрал прямо с тябла, а икону Николы Чудотворца оставил.

   — Кому оставил?

   — Купцу злохитренному тому...

   — А кольчугу с золотым зерцалом кому? Себе оставил?

Данщик, никак не ждавший разоблачения, ошалело смотрел на великого князя, соображая, видно, кто же мог донести о его утайке; понимая, как может повернуться дело, бухнулся на колени, но не успел и слова вымолвить.

   — На плаху! — велел Калита, и дружинники уволокли осуждённого.

Бояре со скорбью проводили его взглядами, въяве представляя себе, как блеснёт на солнце секира, как отлетит в плетёную кошницу кудрявая голова татя. А удивления, что великий князь прознал о намерении молодого данщика присвоить зерцало, ни у кого из бояр не возникло: за десять с лишним лет княжения Иван Данилович показал себя рачительным и дотошным хозяином, у которого не только деньги в казне, а и все лошади в конюшнях сосчитаны, все лари в хлебных амбарах, все кади в житницах и сенниках измерены, сокрыть от него хотя бы и малую малость — думать не моги! Попадись вот так — поделом крадуну и мука!

Бурлюк хранил молчание и важность, деланно хмурил жиденькие, еле обозначенные над мешками надглазий брови, но плоское его лицо лоснилось от удовольствия: ему нравилось, как правит суд русский улусник великого хана, он не сомневался, что царский выход, как всегда, будет отправлен вовремя и в полной мере. И в том Бурлюк не ведал сомнения, что уйдёт на своё подворье не с пустыми руками — сколь благоразумен, столь и щедр великий князь московский.

Тринадцатилетний княжич Иван и на один год моложе его Андрей смертный приговор выслушали без обеспокоенности: они знали, что отец часто так для устрашения говорил, а потом прощал виноватого. Но невдомёк им было, что днесь сказано это при баскаке и неисполненной угроза остаться не может. Семён, в отличие от своих младших братьев, понимал, что несчастный данщик обречён, и не удивлялся, отчего так крут отец. Однако ради чего баскак заставил их до срока уйти из церкви? Какое такое особенное слово понадобилось ему срочно сказать великому князю?

Все четверо столь похожи друг на друга, что их родство можно угадать с первого взгляда: по светло-золотистым волосам, по горбинкам носов. Все в одинаковых корзно с золотыми пряжками, в одинаковых шапках с разрезом над челом.

   — Весь ты в дядю своего, Сёмка, — говорил отец, — в Юрия Даниловича, такой же нравный, как он, да горячий. Но погодь, жизня и тебя обломаить.

   — А я, батенько?

   — Ты в матушку, Иванчик, такой же, как она, добрый да кроткий. А Андрюшка у нас в дедушку Данилу, расторопный да оглядчивый.

   — Кто же в тебя-то, батюшка?

   — В меня никого нету. Может, от Ульяны сынок в меня бы удался, да Бог прибрал. Так что — нету.

Братья помрачнели, но промолчали.

Они спустились по дощатым настилам от великокняжеского дворца к Кутафьей башне, что располагалась у самой реки. К ней был беспрепятственный доступ в любое время года, даже если Кремль осаждался врагами. По воду обычнее всего ходили наспех, неуклюже укутанные бабы, вот и башня сама по острому московскому словцу — Кутафья.

Калита держал за ней особый пригляд. И берег сам в чистоте содержался, и родники на нём всегда расчищены.

   — Думаю ещё ниже горотьбу вести, по самой Неглинке. А башню поставим острым углом вперёд, так, чтобы в случае чего можно было отстреливаться из бойниц во все стороны.

   — Опасаешься нашествия, нешто? От литвы аль от татар? — осторожно спросил Семён, держа на уме: что же всё-таки Бурлюк сказал?

   — Упаси, Господи! Но поспешать надоть, поспешать. До зимы завезти из лесов дубье на горотьбу и на ворота, кондовую сосну на башни.

Остановились возле сваленных старых ворот, которые два мужика разбирали на дрова, укладывая доски и брёвна в мерные поленницы. Вдоль берегов Неглинной, на Подоле реки Москвы, разложены были срубленные под корень, но не очищенные от ветвей дубы, только что сплавленные по реке или привезённые волоком лошадьми. Широкоспинные мужики в посконных рубахах, с плетёжками для прихвата волос, привычно орудуя секирами, отсекали сучья.

Обнести Кремль новой дубовой стеной Калита задумал давно, но лишь в этом году сумел собрать потребное количество паузков и лодий, конной тяги для завоза леса, привлечь из уездов и волостей мастеровых людей. И торопился, торопился — словно чуял Иван Данилович, что уже отмерен срок его земного пребывания. От молодой жены сынок и трёх лет не прожил, потом родилась дочь Машенька — и уж новых наследников не ждали. Разделил великий князь Москву по числу своих сыновей на трети, которые теперь пойдут им в наследство как отчины. Сыновья уже назначили своих наместников, служилых князей и бояр, в каждой трети имелись осадные дворы, мытные избы, площади для пятнения лошадей, а кроме того, за кремлёвской стеной — сады, поля, луга. Одно слово: отчины. Иван Данилович приобщал сыновей к самостоятельному управлению, а потому вместе с ними обходил городские улицы и дворы, объезжал посады и заречья.

   — Смотри-ка, — показал он на мужиков с секирами, — знатных работников подобрал во Владимире Феофан Бяконтов: солнце ещё не греет, а у них уж у всех рубахи взмокли! Так будет идти — управимся до ледостава, а там, глядишь, и вы... — Иван Данилович осёкся, настороженно и искоса, по-птичьи посмотрел на Семёна.

Тот не удержался:

   — Что — «и вы», батюшка?

   — Ничё-ё... Опосля. Сейчас поедем на поле, поглядим на рожь, как она там. — Калита дал знак слугам, которые в отдалении вели на чомбурах[54] осбруенных и накрытых попонами княжеских скакунов.

вернуться

54

...вели на чомбурах... — то есть на поводе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: