Что тебе снится там, в стране ковбоев и кактусов? Мне так хотелось бы это узнать. Может быть в твоих снах, где-то в толпе, в наряде из перьев, появляюсь и я? Может, в обличье койота ты узнаешь Бака? Ты скучаешь по наc? Вспоминаешь о нас?
Знаешь, вчера вечером я сидела в кресле, читала - и вдруг услышала ритмичное постукивание; подняв голову, я увидела, что Бак во сне бьет хвостом об пол. Его морда выражала такое блаженство, что я уверена: ему снилась ты. Может, ему снилось, что ты вернулась, и он встречает тебя, виляя от счастья хвостом, – или же ему вспомнилось, как вы с ним гуляли когда-то. Собаки способны чувствовать то же, что и люди - мы живем вместе испокон веков, и с тех пор сделались очень похожи. Потому многие терпеть не могут собак: в их нежно-трусливом взгляде человек может прочесть многое о себе – узнав, в том числе и такое, что предпочел бы не ведать. Баку в последнее время ты снишься часто. Мне не везет, я во сне тебя не вижу - или, может, просто не помню об этом.
Когда я была маленькой, с нами какое-то время жила овдовевшая сестра моего отца. Она увлекалась спиритизмом, и стоило моим родителям отвернуться, как она тащила меня в темный угол и начинала рассказывать о невероятных возможностях нашего сознания. «Если хочешь установить связь с человеком, который находится далеко, - говорила она, - ты должна зажать в руке его фотографию, перекреститься трижды и сказать: “Вот он я, жду тебя”». Таким образом, по ее мнению, можно установить телепатическую связь, с кем пожелаешь.
Сегодня, прежде чем приняться за письмо, я именно так и поступила. Было около пяти вечера - у вас, наверное, было еще утро. Может, ты меня видела? Ощутила мое присутствие? Я разглядела тебя в одном из ресторанов с кафельным полом и обилием ламп, где едят булочки с котлетой – я сразу же заметила тебя в многоцветной толпе, потому что на тебе был свитер с оленями, последний из тех, что я связала. Увы, видение было мимолетным и размытым, как в кино, – и я не успела поймать твой взгляд. Счастлива ли ты? Вот вопрос, который тревожит меня больше всего.
Помнишь, сколько мы обсуждали, стоит ли тебе учиться за границей? Ты утверждала, что тебе просто необходимо уехать, оставить удушающую атмосферу, в которой выросла, что ты не можешь стать личностью, не открыв для себя новые горизонты. Окончив лицей, ты совершенно не представляла, чем хотела заняться дальше. В самом раннем детстве ты мечтала стать ветеринаром, путешественником или врачом, который лечил бы детей бедняков – но от этих желаний в тебе не осталось и следа. Ты подавила в себе сострадание к ближнему, которое переполняло тебя в детские годы. Бескорыстные мечты и стремление найти единомышленников невероятно быстро улетучились, их вытеснили цинизм, замкнутость, неотступные мысли о своей несчастной судьбе. Если по телевизору рассказывали о каких-то ужасных событиях, тебя раздражало звучавшее в моих словах сочувствие: «Еще удивляешься, в твоем-то возрасте? До сих пор не поняла, что миром правит естественный отбор?»
Поначалу от подобных замечаний я теряла дар речи, мне казалось, что рядом со мной какое-то чудовище. Я наблюдала за тобой краем глаза и думала: откуда это? Неужели ты берешь пример с меня? Я никогда не отвечала тебе – потому что понимала, что время общения закончилось, и любой ответ привел бы к ссоре. С одной стороны, я знала, что очень уязвима, и не хотела понапрасну терять силы, - с другой, понимала, что как раз ссоры ты и добивалась, и стоило только начать, мы стали бы ссориться непрестанно. Тебя раздирала на части непокорная, кипучая энергия, она искала выхода, - а я сглаживала углы и претворялась безучастной, так что тебе пришлось искать иные пути, чтобы дать ей волю.
И вот, ты принялась стращать меня отъездом, грозилась исчезнуть из моей жизни и не подавать о себе вестей. Может, ты думала, что я буду в отчаянье, стану умолять тебя остаться. Когда я сказала, что так будет лучше для всех, ты растерялась - ты была похожа на змею, которая взвилась, чтобы ужалить – и вдруг ее жертва исчезла. Тогда ты начала строить планы, рассматривать то одну идею, то другую – и наконец, однажды за чашкой кофе с новой решимостью заявила: «Я еду в Америку».
Я отнеслась к этому решению, как и ко всем предыдущим, со спокойным интересом, не желая своим одобрением подталкивать тебя к импульсивным поступкам, которые в глубине души ты не хотела бы совершать. Ты твердила об Америке целыми днями. «Если поеду в будущем году, - повторяла ты с одержимостью, - то, по крайней мере, выучу язык и не потеряю времени». Тебя невероятно раздражали мои слова о том, что терять время – это не так уж и страшно; но чаша твоего терпения переполнилась, когда я сказала, что жизнь – это не бег наперегонки, а стрельба в цель: не имеет значения, сколько времени ты потратил, главное добиться того, к чему стремишься. На столе стояли две чашки – ты одним махом разбила их вдребезги, и тут же разрыдалась, повторяя: «Ты балда», - пряча лицо в ладонях. «Ты балда. Разве не ясно? Я к этому и стремлюсь». До тех пор мы вели себя как два солдата, которые зарыли на поле мину и старались не наступить на нее. Мы знали, где она была и что это была именно мина, и держались от нее подальше, делая вид, что боимся на самом деле чего-то другого. Когда она все же взорвалась, и ты, рыдая, принялась повторять: «Ты ничего не понимаешь и никогда ничего не поймешь», - мне с большим трудом удалось скрыть, как ранили меня твои слова. О твоей матери, о ее смерти, о том, как ты появилась на свет, я прежде с тобой не говорила, и лишь по этой причине ты решила, что для меня все это не существует и не волнует вовсе. Но твоя мать была моей дочерью - наверное, ты не до конца понимаешь, что это значит. Или же, ты понимаешь, но лишь в самой глубине души – иначе я не могу объяснить, отчего в твоем взгляде и в твоих словах было порой столько ненависти. У тебя не осталось воспоминаний о матери, ты была еще очень маленькой, когда она умерла. Я же, напротив, храню в своей памяти тридцать три года ее жизни - и еще девять месяцев, что я носила ее в утробе.
Как ты можешь думать, что мне все равно?
Если я не говорила с тобой об этом, то причиной тому были только стыд и изрядная доля эгоизма. Стыд, потому что неизбежно, говоря о твоей матери, пришлось бы рассказать и о себе, о своих ошибках, истинных или мнимых; эгоизм, потому что я верила: моя любовь будет такой сильной, что ты не ощутишь нехватку материнской любви, и не наступит день, когда ты затоскуешь по ней и спросишь меня: «Кто была моя мать? Почему она умерла?»
Пока ты была маленькой, мы были счастливы. Ты была жизнерадостным ребенком, но твоя радость не была поверхностной, искусственной - она всегда шла рука об руку с тенью тишины, ты переходила от смеха к задумчивости с удивительной легкостью. «Что случилось, о чем ты задумалась?» - спрашивала я тебя тогда, и ты - как будто речь шла о том, что ты ела на завтрак, - говорила: «Я вот думаю, небо где-нибудь кончается, или оно совсем бездонное?» Я гордилась тем, что ты такая - твоя чуткость была сродни моей, я не чувствовала себя старше, и мне не казалось, что между нами пропасть – напротив, нас как бы объединяла общая тайна. Я обманывала себя – или хотела обманываться - что так будет всегда. Но, увы, мы люди, а не мыльные пузыри, счастливо парящие в воздухе; в нашей жизни есть «сначала» и «потом», и эти «сначала» и «потом» ловят в силки наши судьбы, опускаясь на нас, словно сеть на добычу. Говорят, что за грехи отцов расплачиваются дети. Это правда, истинная правда – за отцов платят дети, за дедов – внуки, за прадедов – правнуки. Иные истины снимают груз с твоих плеч, иные, напротив, внушают полную безысходность – эта истина из числа последних. С кого началась цепь грехов? С Каина? Возможно ли, что корни таятся так глубоко? Есть в этом какая-то правда? Однажды в индийской книге я прочитала, что все находится во власти судьбы, а усилие воли – это лишь следствие. Прочитав эти строки, я ощутила великое умиротворение. Однако всего лишь день спустя через несколько страниц я прочла, что судьба есть ни что иное как результат наших действий в прошлом, что мы творим ее своими собственными руками. Итак, мы вернулись в исходную точку. Куда уводит нас эта нить, и где ее начало? Это нить или оковы? Можно ли их разорвать, разрубить,– или мы навсегда в их власти?