Я была против того, чтобы ты спала рядом со мной - нехорошо, чтобы дети спали рядом со стариками, – но иной раз мне не хватало духу отправить тебя обратно. Едва заслышав твои шаги у двери, не поворачиваясь, я говорила: «Все в порядке, ничего не взорвется, ступай в свою комнату», - и притворялась, что крепко сплю. Я слышала твое дыхание - ты стояла, не двигаясь какое-то время, – потом край кровати тихонько скрипел, и ты осторожно забиралась под одеяло рядом со мной, и засыпала, наконец, изнуренная, как мышонок, который натерпелся страху и, наконец, забился к себе в норку. Едва рассветало, я брала тебя на руки и относила в твою комнату. По утрам ты крайне редко вспоминала, что было ночью – почти всегда ты была уверена, что так и спала в своей постели.
Когда подобные страхи одолевали тебя при свете дня, я старалась успокоить тебя: «Посмотри, какой прочный наш дом, – какие толстые стены, разве они могут взорваться?» Но мои доводы были впустую: уставившись перед собой невидящими глазами, ты повторяла: «Взорваться может все, что угодно». Я долго пыталась понять, чем был вызван этот твой страх. Что такое этот взрыв? Возможно, воспоминание о твоей матери - о ее внезапной смерти. А может, этот страх зародился в той жизни, о которой ты с необычайной легкостью рассказала воспитателям в детском саду? Или же и то и другое было перемешано и покоилось в каком-то недоступном уголке твоей памяти? Кто знает… Несмотря на то, во что принято верить, я полагаю, что в сознании человека гораздо больше темных пятен, нежели светлых. В одной из книг, которые я прочла тогда, было также сказано, что детей, которые помнят свои предыдущие жизни, больше в Индии и в странах Востока, где такой взгляд на вещи является частью культуры. Откровенно говоря, мне в это верится легко. Представь, например, что однажды я заговорила бы со своей матерью на неизвестном языке, или вдруг заявила: «Я тебя не выношу, с мамой, которая была у меня в прошлой жизни, мне было гораздо лучше». Можешь быть совершенно уверена, и дня не прошло бы, как я оказалась в сумасшедшем доме.
Есть ли хоть слабая надежда избежать судьбы, которую навязывают нам обстоятельства нашего появления на свет и воспитания, - можно ли освободиться от того, что наши предки передали нам вместе с генами? Как знать… Быть может, среди поколений скованных по рукам и ногам людей кому-то однажды удастся заметить более высокую ступеньку, и ему удается, отдав все силы, вскарабкаться на нее. Разорвать круг, впустить в комнату свежий воздух – вот, я думаю, та малость, ради которой совершается круговорот жизней. И ради нее ты отдаешь все силы, хотя не можешь быть уверен в победе.
Моя мать вышла замуж в семнадцать лет; когда ей было восемнадцать, родилась я. За все детские годы – и даже за всю свою жизнь – я не видела с ее стороны никаких проявлений теплых чувств. Ее брак не был союзом по любви. Никто ее не принуждал, она сама приняла такое решение, потому что, будучи богатой еврейкой да к тому же еще перешедшей в католичество, мечтала о благородном титуле. Мой отец, значительно старше ее, был бароном; он любил музыку и его пленил голос моей матери. Произведя на свет наследницу, как того требовало общество, они жили, погрязнув во взаимных оскорблениях и обидах, до конца своих дней. Моя мать умерла несчастной и обиженной, и ее не коснулась даже тень сомнения в том, что может быть в чем-то она могла бы упрекнуть и себя. Виноват был жестокий мир - он не оставил ей выбора. По характеру я очень отличалась от матери, и уже к семи годам, по прошествии зависимости ранних лет, не могла ее выносить.
Мне не раз было плохо из-за нее. Она без конца переживала по разным поводам, и всегда, исключительно по причинам внешнего характера. Ее уверенность в собственной непогрешимости внушала мне чувство вины, и я платила за него одиночеством. Когда-то я пыталась быть похожей на мать, но без особого успеха - мои намерения неизменно терпели крах: чем больше я старалась, тем хуже мне становилось. Отрицание себя ведет к презрению, от которого до ненависти лишь один шаг. Когда я поняла, что любовь моей матери зависит только он внешнего, поверхностного – от того, кем я должна была быть, и кем не была на самом деле – в тишине своей комнаты, и в глубине своего сердца я ощутила, что она мне отвратительна.
Чтобы скрыться от этого чувства, я выдумала свой собственный мир. Вечером, в постели, прикрыв лампу одеялом, я до поздней ночи читала книги о приключениях. Я была большой фантазеркой. Сначала я решила, что стану пиратом и буду плавать в Китайском море – но я представляла себя доброй разбойницей, которая грабит не для наживы, а для того, чтобы отдать все беднякам. От фантазий на пиратские темы я перешла к мыслям о благотворительности: я мечтала, что, получив диплом по медицине, поеду в Африку лечить негритят. В четырнадцать лет, прочитав биографию Шлимана, я поняла, что, увы, никогда никого не буду лечить, потому что моя единственная и истинная страсть – археология. Из всего множества занятий, которым я хотела посвятить свою жизнь, думаю, только это и было моим призванием.
Чтобы осуществить эту мечту, я первый и единственный раз воспротивилась отцу, настояв на своем желании пойти в классический лицей. Он и слышать об этом не хотел, говорил, что от этого не будет толку, и если уж поступать в лицей, то лучше заняться иностранными языками. В конце концов, однако, я добилась своего. Переступив порог лицея, я была уверена, что победила. Я ошибалась. Когда по окончании учебы я сообщила отцу, что хочу поступить в университет в Риме, он отрезал: «Нечего даже и говорить об этом». А я, как тогда было принято, беспрекословно подчинилась. Не стоит полагать, что, выиграв бой, ты выиграл и войну – это ошибка, которую мы часто допускаем в молодости. Сейчас я думаю, что если бы боролась, упрямо стояла на своем, в конце концов, отец уступил бы. Его категоричный отказ не выходил за рамки обычной для тех лет системы воспитания. В глубине души взрослые полагали, что молодежь не способна принимать самостоятельные решения. Следовательно, когда они выказывали желание, отличное от воли старших, его проверяли на прочность. Если дети отступали перед первым же препятствием, родители уверялись в том, что это было только легкое увлечение и речь шла не о настоящем призвании.
Для моего отца, равно как и для матери, дети были прежде всего обязанностью перед обществом. На наше внутреннее развитие закрывали глаза, но зато с крайней строгостью следили за соблюдением внешних приличий. Я должна была сидеть за столом прямо, прижав локти к туловищу. Если при этом я размышляла, как бы мне скорей умереть, это не имело никакого значения. Лишь то, что было на поверхности, имело какое-то значение – все остальное считалось непристойным.
Меня растили, как будто я была обезьянкой, которую нужно хорошенько выдрессировать – а не человеком, не личностью, со своими радостями, горестями, потребностью быть любимым. От того внутри меня родилось невероятное одиночество, которое с годами заполнило собой все – оно было подобно вакууму, в котором я двигалась медленно и с усилием, как водолаз на дне моря. Одиночество происходило еще и от вопросов, которые я задавала себе, и на которые не находила ответов. Уже в четыре, пять лет я, глядя на мир, спрашивала: «Почему я здесь? Откуда я взялась? Откуда взялось все вокруг меня? Как было раньше? Было ли все точно так же, когда меня не было – и будет ли так всегда?» Это желает знать любой ребенок, который ощущает, как сложно устроен мир. Я была уверена, что и взрослые спрашивали себя об этом, и что им удалось ответить – однако, после двух или трех попыток обратиться к матери, и потом к няне, я ощутила, что они не только ничего не знают, но никогда и не задавали себе этих вопросов.
Одиночество угнетало меня все сильнее. Понимаешь, я была вынуждена разбираться во всем, что мне не было ясно, своими собственными силами. С течением времени я стала задавать себе все больше вопросов - все более ужасных, при одной мысли о которых мне становилось страшно.