- Послюшайте, он же не мошет все сам да сам. Без меня он пропадайт.
Со звонким плеском вода вдруг полилась через край бочки. Хувен вынужден был переключить внимание на нее. Пресли вскочил на велосипед.
- Я буду говорить с Хэррен! - крикнул ему вслед Хувен.- Мистер Деррик все равно сам везде поспевайт не смошет! Нет, нет! Я остаюсь на раншо за скотина
смотреть.
Он снова забрался на козлы, под тент, и когда под резкое хлопанье длинного бича телега тронулась, повернулся к малярам, все еще возившимися с объявлением, и выкрикнул с каким-то вызовом в голосе:
- Зибен яре, да, сэр, семь лет я на этом раншо!.. А ну-ка, мулы, пошевеливайтся!
Пресли тем временем свернул на Нижнюю дорогу. Теперь он ехал по земле Деррика, по сектору номер один; сектор этот назывался «центральной усадьбой» и входил в состав огромного ранчо Лос-Муэртос. Дорога здесь была получше, пыль от телеги Хувена успела осесть, и через несколько минут Пресли подкатил прямо к господскому дому с его белым забором, немногочисленными клумбами и эвкалиптовой рощей. На лужайке у дома он увидел Хэррена, который возился с поливальной машиной. У веранды в тени лежали две-три борзые из своры, которую держали для охоты на кроликов, и красавица Годфри - премированная шотландская борзая.
Пресли подкатил к подъезду, соскочил с велосипеда и подошел к Хэррену. Хэррен, младший сын Магнуса Деррика, очень красивый молодой человек лет двадцати пяти. Он отличался прекрасным телосложением - в отца, еще большее сходство с которым ему придавал фамильный нос, крупный, горбатый, вроде как у герцога Веллингтона на поздних портретах. Был светловолос, и даже постоянное пребывание на солнце не покрыло его лицо загаром, а лишь сгустило румянец. Золотистые волосы слегка курчавились на висках.
Пресли был ему полной противоположностью. Рядом с Хэрреном он казался натурой незаурядной, с характером значительно более сложным. Личностью куда более яркой, чем Хэррен Деррик. Лицо Пресли было темно от загара. Глаза темно-карие, а лоб, высокий и широкий, указывал на то, что перед вами человек интеллектуальный, причем не в первом поколении. Тонкогубый, чуть приоткрытый рот и несколько срезанный подбородок говорили о характере мягком и чрезвычайно чувствительном. Можно было предположить, что свою изысканность Пресли приобрел в ущерб физической силе; что он человек, нервный, склонный к копанью в себе; выяснялось, однако, что окружающий мир он воспринимал умом, а уж потом только эмоциями. И, при своей болезненной чувствительности к любым внешним изменениям, никогда не действовал сгоряча, избегая опрометчивых поступков, и не от нерасторопности, а просто потому, что ому не хватало решительности, не представлялось случая и вообще он был для этого слишком хорошо воспитан. Словом, это был прирожденный поэт. Он обольщался, когда говорил себе, что мыслит,- обычно и таких случаях его мысли просто витали где-то далеко.
Года за полтора до этого у Пресли заподозрили чахотку, и потому, воспользовавшись любезным приглашением Магнуса Деррика, он приехал пожить у них в ухом, мягком климате долины Сан-Хоакин. Ему было тридцать лет, он с отличием окончил курс обучения и аспирантуру в одном из колледжей на востоке страны, где самозабвенно изучал литературу и в особенности поэзию.
Пресли во что бы то ни стало хотел стать поэтом.Но пока что его творчество исчерпывалось стихами, написанными к случаю, однодневками, встреченными с энтузиазмом, расхваленными и тут же забытыми. У него пока не было темы. Он сам еще точно не знал, что собственно ему надо - что-нибудь эдакое грандиозное, потрясающее, героическое и грозное, такое, что естественно прозвучало бы в величавом чередовании гекзаметров.
Но что бы и как бы Пресли ни писал, он твердо знал, что поэма его будет о Западе, об этом овеянном романтикой крае света, где строили свое государство ново-пришельцы - крепкие, мужественные, неистовые; где бурно кипит жизнь, с утра до вечера и с вечера до утра - жизнь дикая, жестокая, правдивая и отважная. Кое-что (на его взгляд, маловато) было уже сделано для того, чтобы запечатлеть эту жизнь, однако ее бард еще не заговорил в полный голос. Пока что все эти разрозненные попытки только-только задали тон. Он мечтал о голосе широчайшего диапазона, достойном великой песни, которая вместила бы всю эпоху, целую эру, песни народа, его танцы, его легенды, все его творчество, все людские проявления - ссоры и споры, любовь и похоть, грубый, беспощадный юмор, стойкость пред лицом невзгод, похождения, богатства, добытые за один день и спущенные за одну ночь, прямая, резкая речь, великодушие и жестокость, героизм и бесстыдство, набожность и нечестивость, жертвенность и непотребство - одним словом, он будет искренен и бескомпромиссен, нарисует откровенно и смело картину данного отрезка истории; каждую группу людей даст в надлежащей среде: на равнинах, в горах, на ранчо, на пастбище, в шахте. Он опишет все черточки и типы каждой общины - от Северной Дакоты до Мексики, от Виннипега до Гваделупы - и все это будет собрано, объединено, слито воедино в могучей песне. Гимн Западу. Вот о чем он мечтал, в то время как образы, не имеющие названия, мысли, которые невозможно выразить словами, страшные бесформенные призраки, неясные фигуры, огромные, чудовищные и искаженные, ураганом проносились в его воображении.
Подойдя к Хэррену, Пресли вытащил из кармана выгоревшего охотничьего плаща пачку писем и газет и протянул ему:
- На, возьми почту. А я, пожалуй, поеду.
- Да что ты, обед на столе,- сказал Хэррен.
Пресли покачал головой:
- Спасибо, я спешу. Может, перекушу в Гвадалахаре. Сегодня я и так проезжу весь день.
Он задержался на минутку, чтобы подвернуть ослабевшую гайку на переднем колесе, а Хэррен тем временем, узнав на одном из конвертов почерк отца, вскрыл письмо и быстро пробежал его.
- Старик возвращается! - воскликнул он.- Завтра. Утренним поездом! Хочет, чтобы я встретил его с экипажем в Гвадалахаре… И еще,- прибавил он сквозь зубы, не отрывая глаз от письма,- мы проиграли дело.
- Какое?.. Ах, да, дело о тарифах.
Хэррен кивнул. Глаза его сверкнули, и лицо вдруг побагровело.
- Олстин вчера вынес решение,- продолжал он читать письмо.- Он, Олстин то есть, считает, что тариф на перевозку зерна, предложенный фермерами, это верное разорение для железной дороги, что, согласившись на такие условия, она останется без законной прибыли. Поскольку он не располагает законодательной властью, то рассудил так: вернуть тариф, существовавший до того, как комиссия снизила расценки,- чем дело и кончилось. Опять этот Берман старается,- прибавил Хэррен и даже скрипнул зубами.- Он торчал в городе все время, пока вырабатывалась новая тарифная сетка; он и Олстин так спелись с железнодорожной комиссией, что их водой не разольешь. Берман пробыл там всю прошлую неделю, творил пакости во славу железной дороги. И, как умел, поддерживал Олстина. «Законная прибыль, законная прибыль!»- негодовал Хэррен.- А мы разве не останемся без законной прибыли, если, получая восемьдесят семь центов за бушель пшеницы, станем платить по четыре доллара с тонны, чтобы подвезти зерно к морскому порту, на расстояние каких-нибудь двухсот миль? Проще сразу приставить револьвер к виску, крикнуть: «Руки вверх!», и дело с концом.
Он повернулся на каблуках и пошел к дому, ругаясь себе под нос.
- Да, между прочим,- крикнул вслед ему Пресли. - Хувен хотел с тобой поговорить. Он спрашивал, правда ли твой отец решил обойтись в этом году без арендаторов? Он, видишь ли, хотел бы остаться надзирать за каналом и ходить за скотом. Я сказал, чтобы он обратился к тебе.
Хэррен, чьи мысли были заняты совсем другим, лишь кивнул головой: мол, все понял. Чтобы не быть заподозренным в черствости, Пресли подождал, пока Хэррен скрылся за дверью, затем вскочил на велосипед и быстро покатил к воротам; от ворот он свернул на Нижнюю дорогу и поехал в сторону Гвадалахары.
Все эти тяжбы, эти вечные свары между фермерами долины Сан-Хоакин и Тихоокеанской и Юго-Западной железной дорогой - ТиЮЗжд - надоели ему до черта. Они мало его трогали и совершенно не касались. В картину огромного романтического Запада, сложившуюся в его воображении, эта борьба никак не вписывалась, нарушая гармонию его великого замысла, внося что-то материалистическое, низменное, невыносимо пошлое. Но как ни закрывал он глаза, ни затыкал уши, уйти от нее возможности не было. Романтика Запада? Да, это прекрасно, но лишь до первого соприкосновения с реальной действительностью. Тут романтика кончалась, рассыпалась в прах, становилась реальностьюц, грубой, неприглядной, непреодолимой. И если уж быть правдивым,- а он давно решил всегда придерживаться правды в своих стихах,- игнорировать это было нельзя. Все благолепие, вся поэтичность жизни на ранчо - в долине - на его взгляд, омрачалась, обезображивалась некими неумолимыми фактами. Пресли едва ли мог точно сказать, чего именно он хочет. С одной стороны, он стремился изобразить жизнь такой, какой видел ее,- открыто, честно, нелицеприятно. С другой же, ему хотелось смотреть на жизнь сквозь розовые очки, которые смягчали бы резкие контуры, грубые и мрачные краски. Пресли постоянно твердил себе, что, являясь частицей народа, любит этот народ, что ему близки его надежды и страхи, радости и горести; и в то же время вечно жалующийся Хувен, грязный, потный и ограниченный, ничего, кроме отвращения, в нем не вызывал. Он задался целью написать правдивую, абсолютно правдивую, поэму, изображающую сельскую жизнь, а вместо этого вновь и вновь напарывался на железную дорогу - неодолимый железный барьер, о который вдребезги разбивались его благие порывы. Всей душой он был за народ, а протянутая рука встречала руку какого-то несчастного немца, грязнулю и разгильдяя, и неужели он мог всерьез считать его народом? Душой он парил в облаках, а вокруг только и было разговоров, что о ценах на пшеницу и о несправедливых железнодорожных тарифах.