Тем не менее каждый вечер, поужинав, он седлал лошадь и ехал в монастырский сад. Глинобитная стена, которая когда-то отделяла сад от цветочного хозяйства, давно развалилась, и границей между двумя участками служила шеренга старых грушевых деревьев. Там, под этими деревьями, его уже ждала Анжела, и там они просиживали, обнявшись, теплые тихие вечера, любуясь всходящей над холмами луной, слушая журчанье тонкой струйки воды в замшелом фонтане и неумолчное кваканье жаб, населявших никогда не просыхавшую северную окраину сада. Все лето свет этой вдруг выпавшей им чудесной любви, чистой и ничем не омраченной, озарял их жизнь. Но вот лето кончилось, наступило осеннее равноденствие, луна набрала полноту и пошла на убыль, ночи стали темными. В непроглядной тени грушевых деревьев они уже не могли видеть друг друга. Они не разговаривали,- им не нужно было слов. Когда его протянутые руки касались ее, он молча заключал ее в объятия, и губами искал ее губ. И вот однажды ночью их настигла беда, она грянула нежданно, как гром среди ясного неба.
Как все произошло, установить так и не удалось. В оскудевшем сознании Анжелы происшедшее запечатлелось одним сплошным, не осознанным до конца кошмаром. Очевидно, кто-то за ними долго следил - иначе едва ли можно было так гладко осуществить столь гнусный замысел. Однажды безлунным вечером Анжела пришла под сень грушевых деревьев чуть раньше, чем обычно, и натолкнулась на человека, чей облик был ей хорошо знаком,- так, по крайней мере, ей показалось. Ничего не подозревая, она бросилась в чужие объятия, и Ванами, который пришел несколькими минутами позже, споткнулся о ее бесчувственное тело, распростертое под устремившими свои вершины ввысь деревьями.
Кто же был тот другой? Анжелу принесли домой. У нее начался бред, она металась и выкрикивала что-то нечленораздельное, а Ванами, схватив нож и револьвер, кинулся волком рыскать по окрестностям. Он не был одинок. Ему на помощь поднялась вся округа, негодующая, потрясенная. Отряд за отрядом отправлялся на розыски и возвращался ни с чем. На след преступника напасть не удалось. Он как в воду канул. И тогда стали распространяться всякие небылицы: рассказывали о душегубе, страшилище, прячущем лицо, который налетает из тьмы, когда его меньше всего ждешь, и тут же исчезает, оставляя за собой непроходящий страх, и смерть, и бессильную ярость, и безысходное горе. Через девять месяцев Анжела умерла родами.
Ребенка взяли ее родственники, а Анжелу похоронили в саду миссии подле старых, посеревших солнечных часов. Ванами присутствовал на ее похоронах, но все происходило как бы помимо него. В последнюю минуту он шагнул к могиле, вперил взгляд в мертвое лицо; он смотрел на золотистые косы, обрамлявшие треугольник выпуклого белого лба; еще раз посмотрел на закрытые глаза, уходящие к вискам, причудливо раскосые, придававшие лицу что-то восточное, на полные, как у египтянки, губы, на прелестную тонкую шейку, на длинные изящные руки… и повернул прочь. Когда последние комья земли падали в могилу, он был уже далеко, и конь нес его в сторону пустыни.
Два года о нем не было ни слуху ни духу. Все решили, что он покончил с собой. Но Ванами такие мысли не приходили в голову. Два года странствовал он по Аризоне, живя в пустыне, вдали от людей - отшельник, скиталец, аскет. Но, несомненно, все его мысли были обращены к могилке в монастырском саду. Придет время, он вернется туда. И вот однажды его снова увидели в долине Сан-Хоакина. Отец Саррия, возвращаясь из Боннвиля, куда ходил навестить больного, встретил его на Верхней дороге.
Восемнадцать лет прошло со дня смерти Анжелы, но прежний ход его жизни был безнадежно нарушен. Восстановить его было не в силах Ванами. Он так и не ллбыл Анжелу. Непреходящая глухая боль, безнадежная тоска не покидали его ни на минуту. Пресли знал это.
Пока Пресли размышлял над всем этим, Ванами продолжал свой рассказ. Однако Пресли не все пропускал мимо ушей. Восстанавливая в памяти подробности трагедии, постигшей пастуха, он одновременно фиксировал каким-то участком своего мозга картины, одна за другой проходившие перед его мысленным взором под монотонную речь Ванами. Музыка названий незнакомых мест, звучавшая в рассказе, будила поэтическое воображение. Пресли, как настоящий поэт, был неравнодушен к выразительным, звучным названиям. Они возникали и стихали в ровной, негромкой речи, подобно нотам в музыкальной секвенции, доставляя ему истинное наслаждение: Навахо, Квихотойя, Юинта, Сонора, Ларедо, Анкомпагре. Для него это были символы: перед ним представал Запад - открытая со всех сторон, выжженная солнцем пустыня, столовая гора - огромный алтарь, сияющий в лучах великолепного пурпурного заката; огромные безмолвные горы, вздымающиеся к небу из глубин каньонов; многотрудная, лишенная прикрас жизнь отрезанных от мира городишек, заброшенных и забытых где-то там, далеко за горизонтом. Внезапно он вспомнил задуманную им поэму, Гимн Западу. Вот она уже совсем близко, почти в руках. Еще миг, и он схватит ее.
- Да, да,- воскликнул он,- я так и вижу все это. Пустыню, горы, все дикое, первобытное, неукрощенное. Как бы мне хотелось побывать в тех краях вместе с
тобой! Тогда, быть может, я осуществил бы свой замысел.
- Какой такой замысел?
- Поэму, воспевающую Запад! Вот о чем я мечтаю! Облечь бы ее в гекзаметр, чтобы в ней прозвучал металл, создать удачную, вселяющую трепет песню - гимн людям, прокладывающим путь империи.
Ванами отлично его понял. Он кивнул с серьезным видом.
- Да, да, там есть все, что тебе нужно, там жизнь примитивна, проста, раздольна. Да, все это в эпическую поэму так и просится.
За этот термин Пресли ухватился. Ему самому он как-то никогда не приходил в голову.
- Эпическая поэма - вот оно самое. Именно о ней я мечтаю. Ты даже представить себе не можешь, как мечтаю! Порой это становится просто невыносимо. Часто, очень часто я чувствую ее - вот здесь, в кончиках пальцев, а ухватить не могу. И всегда она ускользает от меня. Я опоздал родиться на свет. Вернуться бы в те добрые старые времена, когда все было просто и ясно, посмотреть бы на мир глазами Гомера, Беовульфа, создателей «Песни о Нибелунгах». Жизнь здесь ничем от той не отличается; здесь я вижу свою поэзию, здесь мой Запад, здесь жизнь первобытна, исполнена величия и героизма, вот здесь у нас под рукой - в пустыне, в горах, на ранчо и фермах, кругом, от Виннипега до Гвадалупы. Дело за человеком, за поэтом; мы выросли вдали от всего этого. Потеряли связь. Не получилось бы фальшиво.
Ванами внимательно выслушал Пресли с лицом задумчивым и серьезным. Затем встал.
- Я иду в миссию,- сказал он,- хочу навестить отца Саррию. Я еще не видел его.
- А как же овцы?
- Собаки постерегут; я ненадолго. А, кроме того, у меня есть мальчик - подпасок. Вон он там, на другой стороне отары. Отсюда не видно.
Пресли удивился, что Ванами спокойно оставляет овец под такой ненадежной охраной, но промолчал, и они вместе пошли полем в направлении миссии.
- Да, она там - твоя эпическая поэма,- заметил по дороге Ванами.- Только зачем писать? Почему бы не жить в ней? Окунись в зной пустыни, в великолепие
Вката, в голубой туман столовой горы и каньона!
- Вроде как ты?
Ванами кивнул.
- Нет, я не смог бы,- сказал Пресли.- Я хотел бы жить поближе к природе, но у меня не получится. Мне необходимо найти золотую середину. Мне необходимо высказать, облечь в слова все, что я передумал и перечувствовал. Я не мог бы вот так забыться в пустыне. Ошеломленный ее беспредельностью, ослепленный ее красотой, подавленный ее безмолвием, я должен буду зафиксировать свои впечатления на бумаге. Иначе задохнусь.
- Каждому свое,- заметил Ванами.
Сан-Хуанская церковь и монастырь, построенные из темно-красного саманного кирпича и покрытые желтой штукатуркой, местами обвалившейся, стояли на вершине небольшого пригорка, обращенные фасадом на юг. Слева к церкви примыкала крытая галерея, вымощенная овальным кирпичом, раскрошившимся от старости; из галереи двери вели в обезлюдевшие кельи, которые некогда населяли монахи. Крыша была из черепичных полуцилиндров, уложенных попеременно: ряд - вогнутых, ряд - выгнутых. Церковь примыкала к галерее под прямым углом, и на стыке подымалась ввысь старинная звонница с тремя надколотыми колоколами - даром испанской короны. Сразу за церковью начинался монастырский сад, а за ним - кладбище, откуда видно было расположившееся в небольшой долине цветочное хозяйство.