Очнувшись, я увидел подле себя Лавли; он остановил струившуюся кровь, омыл мне лицо и смочил холодной водой виски и грудь. Мы находились подле того самого ручья, где я впервые увидел его, когда пришел сюда, в горы. Совпадение это показалось мне роковым.
— Увы! Утрачен мир, утрачено счастье! — воскликнул я и вскочил, в исступлении проклиная жестокий рок. Потом, придя в себя, я рассказал Лавли о своих несчастьях; он заплакал; у меня же не было слез.
— Послушай, — сказал Лавли, когда я закончил рассказ, — теперь, когда ты испытал столь великое горе, мы, должно быть, лучше сможем понять друг друга, и дружеские мои чувства облегчат твои страдания. Со временем сердце твое исцелится, и я расскажу тебе тогда о своих несчастьях; и, узнав, что они могут повторяться по-разному, ты вынужден будешь признать, что никто из нас не вправе считать себя самым несчастным. Ты восстаешь против этого утверждения, — продолжал Лавли, — но если бы ты только знал!..
— Скажи мне, Лавли, почему ты не умер тогда?
— О! — сказал Лавли. — Ведь у меня была мать!
Слова эти поразили мой слух: ведь и у меня есть мать!
— И к тому же, — добавил он, — я должен возблагодарить провидение за то, что оно помогло мне победить отчаяние и продолжать жить. Не будь меня, кто бы утешил тебя сегодня?
Да, это правда. Имеем ли мы право располагать своей жизнью, когда вокруг нас еще столько несчастных?
Я выстрадал все это и остался в живых.
Глава двадцать вторая
Она бессмертна
Долго не могли затихнуть мои страдания; долго влекли меня к себе безлюдные просторы и ночная тишь; они словно умиротворяли мое горе, делали его возвышеннее. Когда величественый диск луны всходил на горизонте и совершал свой путь по небосводу, сияя печальной красотой, я, погруженный в свои думы, взбирался на вершину горы; обратясь взором в сторону тех мест, где я впервые повстречался со Стеллой, я вновь и вновь взывал к окружающей меня природе, видевшей нас когда-то вместе, и со слезами молил вернуть мне Стеллу.
Подчас мне казалось, что я различаю во мраке какие-то блуждающие вокруг меня тревожные, неясные тени, и я обращался к этим призракам, бесцельным порождениям тьмы, вопрошая их о вечности.
— Что сталось со Стеллой? — восклицал я. — Затерялась ли она, подобно вам, средь облаков или все еще недвижно покоится в могиле? Тревожит ли ее порой во сне шум горного потока? Чувствует ли она зимнюю стужу, когда ветви тиса надолго покрываются изморозью или когда дождь сочится сквозь засыпавшую ее землю, говорит ли она: «Мне холодно!» Ответьте же мне, скажите, освободилась ли душа ее в новой жизни от воспоминаний прошлого или Стелла по-прежнему думает обо мне и, когда я произношу ее имя, мой стон проникает ей в сердце?
Нет. Стелла уже не слышит бури в горах. И северный ветер, завывающий в елях, благоговейно стихает, пролетая над ее могилой!
Стелла будет спать до тех пор, пока стихии не сольются воедино, пока время не перестанет существовать. Но наступит день, и она вознесется рядом со своей матерью в лучах бессмертного сияния и вкусит вечное блаженство в вечном покое.
Наступит день, и Стелла предстанет перед престолом всевышнего, но чело его не будет метать карающие молнии; и если закон, которому повинуется все живое, гласит, что любовь есть добродетель, что быть любимым — это счастье, господь не изринет из лона своего тех, кто много любил. Ибо что такое божественная сущность, как не безмерная жажда любви, которая заполняет все мироздание и является источником добра, движущей силой природы и душою вселенной? Любовь — это добродетель всего человечества; в загробной жизни муки ждут только тех, кто ненавидел.
Спи спокойно, о моя Стелла! да будет сладостным твое бессмертие! Яд горестных сожалений не может отравить небесный нектар тому, кому суждено блаженство. Спи спокойно, моя Стелла; ты была рождена для любви и свершила на земле все предначертанное тебе судьбой.
Придет день, и я вернусь к тебе…
Стелла, настанет день… настанет день!..
Когда ангел страшного суда пробудит прах людей над прахом миров, я восстану без трепета, ибо совесть моя всегда была чиста; я спокойно предстану перед судом божьим. И тогда я возвращусь, ты улыбнешься мне, и мы соединимся навеки. Тогда — о Стелла! — ничто не разлучит нас больше: ни смерть, ни люди, ни тираны, ни природа; времена изгнания исчезнут навсегда; невинно страдавшие обретут своего мстителя и свою награду; гонители их понесут заслуженную кару; не станет больше зла; разрушению придет конец.
Так, терзаемая тягостными сомнениями, душа моя обретала покой и веру в грядущее.
Глава двадцать третья и последняя
Заключение
Прошел год, и я смог наконец вернуться в хижину Стеллы.
Теперь я живу в ней вместе с Бригиттой, Лавли и его матерью. Мы — Лавли и я — обрабатываем маленькое поле; каждый вечер мы молимся в роще усопших, и я посадил там кипарис, осеняющий ныне своими ветвями могилу Стеллы.
В убранстве комнаты мы ничего не изменили: там все так же, как было при ней, нет только Стеллы; но порой мне кажется, что и она с нами.
И я верю, что вновь увижусь с ней!
Письмо вогезского кюре издателю
Сударь, я хорошо помню, как мы встречались с вами во время одной из ваших ботанических экскурсий по Вогезам и беседовали о том несчастном молодом человеке, к судьбе которого вы проявляете столь живой интерес; но, хотя с той поры мне пришлось поддерживать с ним более близкие отношения, чем прежде, я, к сожалению, смогу сообщить вам о нынешней его участи лишь весьма неточные сведения.
Спустя некоторое время после вашего отъезда меня позвали в хижину, чтобы приобщить его святым дарам; потрясенный смертью своего друга, он лежал тяжелобольной. Он поведал мне свое горе и передал записки, которые когда-то читал вам и отдельные страницы которых вы так настоятельно просили прислать. Должен признаться, эта трогательная исповедь страждущей души, которую ощущаешь с первой и до последней строки, привела меня в глубокое волнение, и при виде его слез я тоже не мог удержаться от рыданий. При всем том, однако, мне приходилось не раз замечать в этом рассказе слишком смелые мысли, касающиеся многих вопросов религии и морали, и такие порывы отчаяния, которые могут быть свойственны сердцу, привыкшему сомневаться в святости провидения. Я указал ему на то, что подобные строки недостойны человека добродетельного и что все это — только плоды расстроенного горем воображения. Он ответил, что раскаивается в этих написанных им строках, и сжег все, что я осудил особенно строго; потом он передал мне оставшуюся часть записок, добавив, что поначалу он собирался напечатать эту страшную повесть, но что теперь он считает, пожалуй, правильным предать ее вечному забвению.
Когда юноша выздоровел, я встретил его как-то раз у маленького поля старой Бригитты; он почтительно и нежно обнял меня. Он сказал мне, что теперь немного успокоился, что здоровье его постепенно укрепляется и что у него есть надежда вскоре поправиться совсем; он добавил, что отдает в мое полное распоряжение ранее переданные им записки и что я могу поступить с ними как мне заблагорассудится. Таким образом, передавая вам в собственность печальное наследство этого несчастного, я не опасаюсь нарушить его последней воли.
Через несколько дней после нашей беседы молодой человек исчез, и никому так и не удалось в точности узнать, что с ним сталось; по поводу этого исчезновения строилось немало догадок, более или менее правдоподобных, но все они ничуть не могли меня успокоить.
Я решил зайти в хижину и застал там обеих женщин — друзей несчастного — в слезах; это была душераздирающая сцена, тяжело подействовавшая на меня. Я попытался было утешить их, но в ту минуту это оказалось невозможным: они тогда слишком страдали. Я расстался с ними, предоставив их исцеление времени, которое одно только способно залечивать сердечные раны.