— Мистер Рамбольд советует вам убираться в преисподнюю, потому что ваше место там, и говорит: «Пусть поднимется, если посмеет!»
И дал деру.
Через минуту из своего убежища — подвала для угля — Клатсем услышал звук выстрела. В нем шевельнулся какой-то древний инстинкт — упоение опасностью, презрение к ней, — и он взбежал по ступеням с такой скоростью, с какой не взбегал никогда. В коридоре он споткнулся о ботинки мистера Рамбольда. Дверь в его спальню была приоткрыта. Пригнув голову, он ворвался туда. В ярко освещенной комнате никого не было. Но почти все в ней, что можно было перевернуть, было перевернуто, а на постели… Пятна крови Клатсем заметил на подушке с клетчатой наволочкой. И тут же увидел — они повсюду. Вдруг он застыл на месте и долго стоял как вкопанный, не в силах побежать вниз и разбудить остальных, — на подоконнике лежала сосулька, тонкая льдышка-клешня, искривленная словно коготь дракона, а на конце ее висел кусок плоти.
Мистера Рамбольда он больше не видел. Однако полицейский, совершавший обход по Кэррик-стрит, заметил человека в длинной черной накидке, плечо его было отведено в сторону, будто он нес что-то тяжелое. Он окликнул этого человека, побежал за ним; казалось, незнакомец идет не очень быстро, но догнать его полицейскому так и не удалось.
СИМОНЕТТА ПЕРКИНС
перевод М. Загота
«Любовь, — прочитала мисс Джонстон, — это величайшая из страстей, она начало и конец всему».
Она подняла глаза от книги и увидела серый купол церкви Санта Мария делла Салюте, торчавший волдырем из воспаленной и налившейся гноем каменной кладки. Мутные воды канала словно приближали церковь, и на душе становилось неуютно. Ненавижу барокко, подумала мисс Джонстон. А ведь это, я слышала, лучший его образчик. Тогда почему я не могу его оценить? Наверное, потому что я родом из Бостона. Но Джонстоны из Бостона должны быть способны оценить все. Все прекрасное, разумеется.
Она продолжила чтение.
«Прочие страсти лишь нагнетают и усиливают то, что уже есть, а любовь преображает. Жертва любовной страсти словно освобождается от себя самой. Предметы в поле ее зрения более не кажутся ей бледным отражением собственной посредственности; они становятся символами внутреннего возрождения. Лучезарное сияние свыше озаряет все ее существо».
Сколько раз я читала подобное, подумала мисс Джонстон, стараясь не обращать внимания на Салюте и останавливая взор на более целомудренных очертаниях церкви Сан-Грегорио, почти напротив. К примеру, эти служанки, продолжала она внутренний монолог, поглядывая вдоль залитой солнцем террасы, на ступени которой с плеском набегали волны: хоть одна из этих служанок хоть на минуту озарялась лучезарным сиянием свыше? Сомневаюсь. На глупую ухмылку проходившего мимо консьержа она ответила укоризненным взглядом. Но все они, надо думать, замужем или имеют то, что в их Венеции принято вместо замужества.
Ей захотелось обратиться к книге, и она стала читать дальше.
«Любовь — это сокровищница, из которой черпает все человечество. Гнев, зависть, ревность, жестокость; жалость, сострадание, смиренность, отвага — эти чувства не всеохватны, выпадают далеко не всякому. Кого-то они посещают, кого-то обходят стороной. Но ни одного из рожденных женщиной не минует любовь. Не важно, каков твой возраст, читатель, помни: огнедышащая стрела Амура может поразить тебя в любую минуту».
— Ну и ну! — воскликнула мисс Джонстон, бухнув книгу раскрытыми страницами вниз на плетеный столик. — Какая пресная болтовня, какое занудство! Да еще и брехня в придачу, жуткая, неистребимая и вредная брехня.
В ответ на эту вспышку в ее сторону повернулось несколько лорнетов, и мисс Джонстон, укротив чувства, снова предалась размышлениям. Но разум ее, все ее существо проявляли себя с поистине воинственной отчетливостью. Все в ней, с головы до пят, воплощало несогласие. Это ложь, мысленно возмущалась она, жестокая бездарная ложь. Будь я — раз уж писатель после бестолковых обобщений набрался наглости и обращается ко мне, — будь я способна на эту страсть, разве не пробудили бы ее во мне Стивен Селесис, Майкл Спротт, Теодор Дрейкенберг и Уолт Уотт? Ведь в других женщинах они ее пробудили, даже в моей маме! Она огляделась: нет, мать пока не появлялась.
Девушка на выданье, выгодная партия, вот каким ореолом я была окружена, и меня это снова ждет через месяц, и снова посыплются предложения вступить в брак. Пока что они волновали меня не больше, чем приглашение на ужин, хотя некоторые мне было велено принимать всерьез. Нет, я совсем невосприимчива к любви. Если и выйду замуж, это будет брак по расчету.
Бот бы читатель мог ответить писателю! А так черкнешь замечания на полях, но ведь автор их никогда не увидит! О-о, этот сердцевед поступил разумно, вон какие широкие поля оставил! Ну, что он там насочинял дальше? Ага! Перешел к угрозам!
«Что касается эгоистов и эгоцентристов, приливная волна любви, тайно вожделенная (мисс Джонстон нахмурилась), пробивается к ним мучительно трудно. Слишком много препятствий встает на ее пути, слишком много впадин ей предстоит затопить. Таким людям надо подавить привычку к самоанализу; тихие радости в уединении, столь милое сердцу многих ощущение ухода в себя, когда задернуты все занавески, — от этого надо отказаться и отречься. Закоренелый эгоист должен приучиться находить удовольствия вовне. Сам себе склад, сам себе рынок — с этим покончено, за покупками придется выйти из дому. Он больше не думает: „Я буду сидеть в такой-то и такой-то позе, мне так удобнее“, или „Я прокачусь сегодня за город и немного развеюсь“, или „Завтра я пройдусь по магазинам и куплю себе новый костюм“. Нет, ибо удовлетворение насущных потребностей уже не доставляет ему удовольствия. Скорее он скажет: „Если я подопру пальцем щеку, как к этому отнесется Хлоя?“, или „Я буду ждать Мелиссу в ландо, хотя я ненавижу тряску“, или „Коль скоро Джулии нет, я буду ходить босым и неприбранным, ибо как же я выберу одежду или обувь без ее благословения?“ Для тех, кто привык на первое место ставить других, любовный шквал будет бескровной революцией; но для эгоистов, этих себялюбцев, пестующих собственные прихоти, перемена будет бурной, разрушающей и болезненной».
Может, я и есть эгоистка? Мисс Джонстон задумалась. Кое-кто меня так и называет. Но они хотят сказать этим только одно — мне нет никакого дела до них. Разборчивая, привередливая — вот что они имеют в виду. Увы, через неделю сюда заявится Стивен Селесис. Между прочим, однажды он сказал: «Лавиния, меня привлекает не только ваше очарование, но и ваше нежелание видеть очарование в других. Даже во мне», — добавил он. Что я могла ему ответить? Нет, конечно, я не эгоистка. Я пунктуальна, но сношу непунктуальность других. Это признак святости, как-то сказал мне Уолт Уотт. Но почему я вспоминаю эти глупые комплименты? Как я вообще допустила их в свой дневник? Может, эти молодые бездельники льстили мне, потому что якобы влюблены в меня? Но автора этого одиозного манускрипта (все-таки исхитрился поддеть меня) такой ответ явно не устроит. Может, я просто тщеславна? Иначе зачем решила сберечь эту оскорбительную похвальбу? А когда мама учит меня уму-разуму, ее наставления влетают в одно ухо и вылетают в другое.
В эту минуту мимо Лавинии прошли два туриста. Один дернул головой назад, будто его душил воротник; но мисс Джонстон инстинктивно поняла, что он показывал на нее, потому что услышала его вопрос:
— Красивая, да?
— Не сказал бы, — возразил его товарищ. — Красивой ее не назовешь.
Дальше она не слышала — мужчины ушли. Растерянно моргнув, мисс Джонстон, как за спасительную соломинку, схватилась за трактат о любви, и от волнения даже забыла хмыкнуть, прочитав начало фразы.
«Любви, как и всем великим явлениям, сопутствуют ложные пророчества. Люди часто говорят: „Не знаю, влюблен я или нет“; но ваше сердце, читатель, никогда не даст вам такого двусмысленного ответа. Да, порой неясно, чем вызваны возбуждение, раздражительность, бессонница; но когда око желания видит вожделенный предмет, предмет любви — тут никаких неясностей быть не может».