Пусть Владику дали какао, но Александр с женой Маргаритой пили из маленьких чашечек растворимый кофе — не чай из стаканов в мельхиоровых подстаканниках, как было при ней. Что-то не согласовывалось в общей картине, где проекция памяти так органично перекрещивалась с реальностью. Казалось, время приостановило свой размеренный ход, и все происходящее развертывается как при замедленной съемке.
Владик так и застыл с приоткрытым ротиком над своей опрокинутой чашкой, глядя, как на камчатной скатерти расплывается шоколадное пятно. Марго, кажется, одернула его: «Не умеешь вести себя», или что-то в этом роде. Она уже тянется за бумажной салфеткой, а Александр, занятый своими заботами, задумчиво катает хлебный шарик. Он наверняка пропустил мимо ушей восклицание мальчика, и ему невдомек, что отец вот-вот грохнется об пол.
Признаки тревоги проявила, кажется, одна Антонида, которую все теперь стали звать Тиной, как мать. Она привстала и протягивает руки, наклонясь над столом, но стол слишком широк, и она не дотянется, не успеет…
Антон Петрович не слышал, как испуганно вскрикнула дочь, он уже ничего не слышал и не видел вокруг. Поле зрения сузилось, как в бинокле, но с немыслимой четкостью прорисовывалось лицо жены и самоварная ручка с баранками. Все прочее было отрезано черной диафрагмой.
— Я умираю? — спросил — или только подумал? — Антон Петрович.
— Non, non, mon cher[7], — покачала головой Алевтина Степановна, сохраняя все ту же, едва обозначенную улыбку.
— Возьми меня с собой, Тина! — выкрикнул он на последнем пределе сознания и, выпустив выскользнувший из-под рук стул, рухнул на середину стола и сполз вниз под звон разбитой посуды. Он еще успел увидеть вспышку немыслимой яркости и расходящееся вокруг Тины сияние. Ее образ побледнел, наполнился мягким ласковым светом, затем обрел прозрачность и совершенно истаял в радужной разгранке лучей.
— C’est impossible[8], — донеслось до него за мгновение до полного забытья.
Когда доходило до жизненно важных вопросов, жена переходила на французский, и на то были свои причины. Он тут же умолкал и делал все, как она считала нужным. И эти последние — во сне или наяву? — слова, как приказ, подлежащий беспрекословному выполнению, помогли Ларионову выжить.
Очнувшись у себя на постели, после того как приехала и отбыла неотложка, а Александр сгонял на своей «Волге» в Москву за доктором Нисневичем, Антон Петрович вспомнил все до мелочей, но первой произнесенной им фразой была именно эта.
— Что невозможно? — Нисневич наклонил мясистое, заросшее волосами ухо.
— Все, — язык ворочался с трудом, левая щека онемела. Вероятно, сказывалось действие инъекций. Пахло лекарствами, но не сильно. Обоняние тоже как будто бы притупилось. — La mort est secourable et la mort est tranquille,[9] — по щеке поползла одинокая слеза.
— Что он говорит? — поморщился врач, повернувшись к стоявшим у изголовья родственникам. — Mort?.. Вы доживете до ста, голубчик!
Антонида, многое взявши у матери, с каменным лицом перевела.
— Вздор! — по-своему истолковал Нисневич. — Полнейший, батенька, вздор. Вам еще жить да жить… Ба, да у вас кровь! — смочив ватный тампон спиртом, он бережно отер оцарапанный висок. — Пустяки… Щиплет?
Ларионов едва заметно мотнул головой: он ничего не почувствовал.
— Что с ним, профессор? — Антонида присела на краешек кровати. Отец не успел побриться, и щеки его словно посеребрило инеем. Она впервые заметила, что он совсем седой. Это было в порядке вещей: годы, но сердце тоскливо заныло. — Очень серьезно?
— В нашем возрасте любая болячка заставляет задуматься… Надо бы взять анализы, провести обследование, — сделав глазами выразительный знак, он кивнул на дверь. — Пока только предположения.
— Не стесняйтесь, Леон Моисеевич, я мужик понятливый и спокойный, — Ларионов сделал попытку улыбнуться, но это удалось ему лишь наполовину: левую часть лица по-прежнему сковывала анестезия.
— Ишь, храбрец выискался!.. И скрывать-то особенно нечего: ну, аритмия, но не мерцательная, и, если не ошибаюсь, парез. Но тоже не смертельный, так себе — парезец. Покой, режим, диета и, будем надеяться, обойдется.
— Подумаешь, царапина, — своеобычно понял Антон Петрович. — Не надо делать из мухи слона. Какой еще, к чертям собачьим, режим? Строгий? Или сразу шизо?
— Он не знает, что такое парез! — Нисневич принялся раскачиваться, как цадик над Торой. — Он еще ругается и пытается шутить. Значит, есть надежда. И слава Богу, но две недели он не должен вставать с постели… Вам-то, надеюсь, не надо объяснять, Антонида?
— Можете на меня положиться, профессор, — заверила она. — Я глаз с него не спущу.
— У тебя есть возможность остаться на даче? — просветлел лицом Александр Антонович. Он работал в ЦК КПСС, и у него такой возможности не было. Надеяться на Марго тоже не приходилось: последнее время она не спускала с него глаз, да и Владик опять же. Хорошо, что тяжелая ситуация сама собой разрешилась.
— У вас найдется иголка? — спросил Нисневич.
— Какая, Леон Моисеевич?
— Швейная, английская, любая булавка!
— Сейчас поищу, — засуетилась Антонида. — Где она может быть?
— Возьми папину готовальню, — проявил находчивость повеселевший Александр Антонович.
— Больно? — После того, как чуткие профессорские пальцы прощупали пульсы на обеих ногах, в дело пошел циркуль. — А здесь? А тут? — Уколы следовали один за другим. — Где все же больнее?
Антон Петрович затруднился определить. Им овладело какое-то сонное безразличие. Из пояснений, которые, постоянно повторяясь, давали по поводу случившегося дети, он понял основное: никто ничего не видел и не слышал.
— Подошел к столу, хотел было сесть, но вдруг зашатался, лицо посинело, и он упал.
Значит, все, что он и Тина успели сказать друг другу, тоже рождалось у него в голове. Такое возможно только во сне. Значит, галлюцинация исключается. Когда пытаешься говорить с тенью, окружающим должен быть слышен твой голос. Тому тьма примеров.
Визитер, навестивший как-то Иммануила Сведенборга, ясно различал разговор за закрытой дверью кабинета. Вернее, голос хозяина, ибо его собеседник хранил молчание. Когда же дверь отворилась, великий естествоиспытатель и мистик склонился в поклоне, провожая невидимого гостя, и поблагодарил за оказанную честь.
— Надеюсь, вы узнали его? — с торжеством в голосе осведомился он, заметив посетителя. — Это был Вергилий! Он поведал мне массу интересных вещей.
«Неужели и меня ожидает нечто подобное? — мысленно ужаснулся Ларионов. — Или это все-таки был сон наяву, предвестник припадка? Страшная штука — старость. Начинаешь вести себя как кисейная барышня. — Он мучительно напрягся, пытаясь вспомнить, куда засунул охотничье ружье. — Важно не пропустить момент, когда еще достанет сил распорядиться собой. В таком деле близкие люди — самые неумолимые недруги. Никто не поможет…»
Погруженный в свои невеселые думы, Антон Петрович особенно не прислушивался к долетавшим до него, как из дальнего далека, обрывкам фраз. Обсуждали его состояние, спорили, нужна ли сиделка, и все такое. Голоса на повышенных тонах прорывались сквозь трагически озабоченный шепот, как Би-Би-Си сквозь глушилку лет пять — или больше? — назад.
Чаще, почти срываясь на крик, заявляла о себе Марго:
— Куда он запропастился? Ты не видел, Шура?
В пику старикам она с первых дней замужества стала звать Александра только так: Шура, иногда Саша, но не Алик и уж конечно не Лёка, как в раннем детстве.
Долго искать Владика не пришлось. Его извлекли из комнатки на антресолях, где лежали Андрюшкины вещи. О ходе операции можно было судить по звукам: торопливые шаги по скрипучим ступеням (дача старела вместе с хозяином), беготня наверху (шельмец не давался в руки) и, как апофеоз, капризное хныканье.