Всякий раз, когда она садилась мне на колени, я старался устроиться так, чтобы ей было как можно удобней; когда она уставала сидеть в одной позе, я незаметно раздвигал ноги, изменяя положение ее тела. Когда ее клонило ко сну, я тихонько баюкал возлюбленную, покачивая на коленях.

И вот — о чудо! — мне показалось, что в последнее время она действительно полюбила кресло. Она погружалась в него с такой ласковой нежностью, с какой дитя бросается на шею матери, а девушка обнимает любимого. Движения ее были исполнены любовного томления.

Страсть эта день ото дня разгоралась все жарче и неистовей. И вот в душе моей зародилась безумная мысль, дикая для меня самого. Ах, мне захотелось хоть разочек увидеть ее лицо, перемолвиться с ней хоть словечком — за это я, не колеблясь, отдал бы жизнь.

Сударыня, Вы догадались?.. Предмет моей страсти — Вы! Простите меня за эту дерзость. С тех пор как супруг Ваш приобрел мое кресло, я изнемогаю от жестокой любви. Просьба у меня только одна. Я прошу встречи — один лишь раз! Я мечтаю услышать от Вас хотя бы слово утешения. Да, я уродлив, отвратителен, я ничтожество, но… Умоляю Вас об одной этой малости, о большем я не мечтаю. Откликнитесь на отчаянную мольбу несчастного!

Этой ночью я покинул Ваш дом, чтоб написать Вам письмо. У меня не хватило смелости заговорить с Вами. Это слишком опасно.

В ту минуту, когда Вы читаете мое послание, я с замирающим сердцем брожу вокруг Вашего дома. Будьте же милосердны! Ежели Вы готовы ответить на мою дерзкую просьбу, накиньте платочек на цветочный горшок, что стоит на окне Вашего кабинета. По этому знаку я постучу в Вашу дверь…»

Так заканчивалось послание. Уже после первых строк Ёсико побелела как полотно, охваченная недобрым предчувствием. Вскочив, она опрометью бросилась прочь из кабинета, подальше от гадкого кресла.

Она было хотела порвать мерзостное письмо, не дочитав его до конца, однако какое-то неосознанное беспокойство заставило ее все же закончить чтение. Да, ее опасения оправдались.

Ужасно… Неужели в том самом кресле, где она так любила сидеть, и вправду скрывался незнакомый мужчина? Ёсико передернулась от отвращения. Она не могла унять дрожь — ее словно окатили холодной водой. Она сидела в оцепенении, отрешенно глядя перед собой. Что же делать? Что предпринять?

Заглянуть в кресло? Нет-нет, ни за что. Она снова вздрогнула от омерзения. Пусть он ушел, но там остались следы его пребывания — пища, отвратительное тряпье…

— Госпожа, вам письмо!

Ёсико подскочила. В дверях стояла служанка с конвертом в руке. Ёсико машинально надорвала его, но, взглянув на иероглифы, невольно вскрикнула от страха. О ужас! Еще одно письмо, написанное тем же почерком! И опять адресовано ей!

Ёсико долго раздумывала, не в силах решиться. Но наконец, дрожа, вскрыла конверт и прочла послание. Оно было коротенькое, но ошеломляющее:

«Прошу простить мою дерзость — я осмелился еще раз потревожить Вас. Дело в том, что я — давний поклонник Вашего дарования. Мое предыдущее письмо — неуклюжая проба пера. Если Вы любезно выразите согласие прокомментировать рукопись, почту за высшее счастье. По некоторым причинам я послал ее без сопроводительного письма и догадываюсь, что Вы уже прочли мое сочинение. Как оно Вам показалось? Буду безмерно рад, если эта история хоть немного развлекла Вас. Я нарочно опустил заглавие моего опуса. Сообщаю, что намерен назвать его „Человек-кресло“…»

Близнецы

Исповедь приговоренного к смертной казни тюремному священнику

Святой отец, сегодня я решил исповедаться перед Вами. Близится день моей казни, и я хочу признаться во всех своих прегрешениях, чтобы хоть напоследок пожить с чистой совестью. Рассказ мой займет немало Вашего драгоценного времени, и все же, прошу Вас, выслушайте несчастного смертника.

Как Вы знаете, смертный приговор мне вынесли за тяжкое преступление — я был признан виновным в убийстве и похищении из сейфа убитого тридцати тысяч иен. Никому не приходит в голову подозревать меня в чем-либо помимо этого, и, в сущности, у меня нет ни малейшей необходимости признаваться еще в одном, куда более страшном преступлении, — ведь я и так приговорен к высшей мере наказания, и усугубить мою участь все равно ничто не может.

Но дело не только в этом. По-видимому, любому человеку перед лицом смерти свойственно тщеславное стремление оставить по себе не самую худую память. Вот почему все это время я старался, чтобы моя жена ничего не узнала. Сколько ненужных страданий я из-за этого перенес! Я понимал, что смертной казни все равно не избежать, и тем не менее даже на суде не выдал своей тайны, хотя она так и срывалась у меня с языка.

Но теперь я думаю иначе. Мне хочется, святой отец, чтобы жена узнала от Вас всю правду. Видно, даже в законченном злодее перед смертью просыпается что-то человеческое. Я был бы последним негодяем, если бы пожелал унести в могилу свою ужасную тайну. Кроме того, я страшусь мести убитого мной человека. Нет, речь идет не о том несчастном, которого я прикончил из-за денег. В этом преступлении я уже сознался, и оно не особенно меня тяготит. А вот другое убийство, которое я совершил много лет назад, не дает мне покоя.

Человеком, которого я тогда убил, был мой старший брат. Впрочем, старшинство его в достаточной мере условно. Мы с ним близнецы и на свет Божий появились, можно сказать, одновременно.

Его призрак неотступно преследует меня. По ночам он тяжело наваливается мне на грудь и душит, и даже среди бела дня то появится в комнате и смотрит с неописуемой ненавистью, то заглянет в окно и ухмыльнется, обдавая меня леденящим душу презрением…

Самое ужасное заключается в том, что мы с братом были похожи как две капли воды. Еще задолго до того, как я очутился в этой камере, на другой же день после совершенного мной убийства с ограблением, мне стал являться его призрак. Теперь, оглядываясь назад, я порой думаю, что все последующие события — и то, что я совершил второе убийство, и то, что столь виртуозно задуманное мной преступление оказалось раскрытым, совершились по воле его мстительного духа.

Убив брата, я начал бояться зеркал. И не только зеркал — любая поверхность, способная отражать предметы, внушала мне ужас. В собственном доме я постарался избавиться от всех зеркал и стеклянной утвари. Но это не помогло: достаточно было выйти на улицу, чтобы увидеть вокруг себя множество витрин и поблескивающие в глубине магазинов зеркала. Чем упорнее я пытался не смотреть на них, тем сильнее они притягивали мой взгляд. И всякий раз оттуда на меня глядели налитые ненавистью глаза брата, хотя, разумеется, то было всего лишь мое собственное отражение.

Однажды, проходя мимо лавки, торгующей зеркалами, я едва не лишился чувств — не одно, а сотни одинаковых лиц, в каждом из которых я узнавал брата, повернулись в мою сторону, вперив в меня тысячу глаз.

Но как ни преследовали меня эти жуткие видения, на первых порах я не падал духом. Меня поддерживала самонадеянная уверенность, что преступление, столь великолепно, как мне казалось, задуманное и осуществленное, никогда не будет раскрыто. К тому же у меня появилось множество прочих забот, не оставляющих времени для пустых страхов. Однако, как только я оказался в тюрьме, все изменилось. Пользуясь однообразием и беспросветностью моего здешнего существования, дух брата полностью завладел мною, а после того, как мне вынесли смертный приговор, наваждение стало просто невыносимым.

В камере нет зеркал, но каждый раз, когда мне приносят умыться или случается попасть в баню, я вижу в воде лицо брата. Даже в миске с супом мне чудится его загнанный взгляд. Все, что отражает свет — посуда, металлические предметы и тому подобное, — являет мне его образ, то чудовищно увеличенный, то совсем крошечный. Когда сквозь тюремное оконце в камеру пробиваются солнечные лучи, я пугаюсь своей же тени. Дело дошло до того, что даже вид собственного тела стал внушать мне ужас, ведь мы с братом и сложены были совершенно одинаково, вплоть до мельчайшей складочки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: