— Помидоры с моего огорода. Как и базилик. — Она широко улыбнулась, по ее голосу было понятно, что она гордилась собой. Так вот что она делала весь день на улице. Я наслаждался каждым кусочком чуть больше, зная теперь, что это она вырастила овощи.
— Помидоры потрясающие, — вздохнул я. — Как они называются? Они такие яркие. Наверное, они должны носить какое-то сумасшедшее название типа Страстная Женщина или Большая Птица.
Я вонзил вилку в практически желтый томат, задержавшись, чтобы рассмотреть его, а затем отправив его в рот.
— Пурпурные — это Чероки. Желтые — Банановые ноги. А зеленые — мои любимые — это Зеленая зебра.
Я смеялся и качал головой. Мне нравилось, что она предпочитала проводить время за такими занятиями, что она любила свой огородик. Она была такой непохожей на тех, кого я встречал, такой открытой и настоящей; казалось, каждая эмоция, которая возникала в ее голове, отражалась непосредственно на ее лице. Что она делала здесь со мной? Спрашивал я себя. У нее должен был кто-то быть в этом маленьком желтом домике, кто смотрел, как она готовит обед, кто помогал ей с огородом.
Я никогда не встречал никого похожего на нее. Ей нравился мой дом, старый и забытый, каким он был, и она принимала меня так, словно всегда знала, что я буду здесь.
Я взглянул на нее и увидел, что она наблюдала за мной. Смотрела на мой рот.
Напряжение, которое всегда было между нами, казалось, постоянно усиливалось. Меня тянуло к ней каким-то непостижимым образом, воздух словно бы превращался некую вибрацию, нечто живое, когда она находилась рядом. Это было что-то большее, чем просто влечение наших тел. Я чувствовал ее во всех смыслах этого слова.
— Что? — спросил я, слизнув винегрет с губ. — Смотришь, как я ем?
Она покраснела, и мне стало интересно, признает ли она это, примет ли то, что пульсирует между нами. И хотя я знал, что не признает, мне хотелось этого.
Она уронила взгляд на свои руки и засмеялась, слегка покачав головой прежде, чем снова взглянуть на меня.
— Что заставило тебя выбрать эти татуировки и пирсинг? — спросила она, разглядывая мои открытые руки.
— Я люблю каждый дом, который у меня был, — начал я, глядя на отрывки жизни, покрывающие мою кожу. — Независимо от того, как долго я там находился. Мне нравится носить напоминания о них с собой. Мне хотелось украсить свое тело. И дело не в том, что мне не нравилась моя кожа — наоборот, мне она очень нравилась.
Я помнил свою первую тату, маленькую птичку с желтыми и красными перышками, на левом боку. Пестрая птичка хранила самые важные воспоминания о Кении. Это была моя первая официальная поездка, первая самостоятельная поездка.
Ребенком я путешествовал с родителями, но поездки наедине с собой были совсем другими. В первые дни я испытывал бОльшие трудности, чем думал. Я говорил на суахили ужасно и чувствовал себя в некотором роде белой вороной. В одно утро я проснулся, продрогший от прохладных ночей саванны, тело ныло от довольно долгого сна на старой койке. Я вышел из палатки и увидел маленькую птичку, которая уселась на один из гладких камней, окружавших потушенный пожар.
Каждое утро она сидела там как небольшое напоминание о цвете и красоте, которые остались в этом пыльном и мрачном месте. Этот эпизод я и решил забрать с собой, когда моя миссия подошла к концу.
— Кто это? — спросила она, и ее голос и робкие прикосновения к плечу вернули меня в мою маленькую гостиную. Моя рука последовала за ее.
— Это мой дедушка.
Она подвинулась, и ее рука переместилась к моему лицу, легонько дотронувшись до металлического кольца, которое пронзало мою бровь. Ее ладонь была теплой и мягкой, и я прислонился к ней, закрыв глаза от абсолютного наслаждения тем, что она узнавала меня с этой стороны.
— А это? — спросила она. Я открыл глаза, когда она показала на пирсинг под губой. Я терял голову каким-то неведанным мной раньше образом, так, как не хотел ни с кем до нее.
— То же самое. Мне кажется, мне это идет, — ответил я, мягко улыбнувшись тому, как она разглядывала мое лицо и познавала различия между нами.
— А ты, с другой стороны, прекрасна безо всяких украшений.
Я не мог не смотреть на нее таким же голодным взглядом, как она смотрела на меня, не в силах избавиться в своих мыслях от буквального значения своих слов. Она была бы так прекрасна: обнаженная бархатная кожа, сладость, добрые, открытые руки.
Выражение ее лица стало странным: неуверенность, смущение и, наконец, решительность. Она вдруг вынула салфетку из моей руки и приложила мою ладонь к своей груди, и ее сосок оказался между моими пальцами. Затем она прижала меня к себе уже решительнее, и я отчетливо ощутил металл кольца, пронзавшего ее отвердевший сосок.
Ее дыхание было тяжелым, сердце громко стучало от моих прикосновений, когда я проводил пальцем вперед и назад, наслаждаясь ее маленьким секретом, тем, что она делилась им со мной.
Она резко убрала мою руку, положив в пустую ладонь бумажную салфетку. Та упала на пол, так как моя рука не желала забывать идеальную форму ее груди.
— Нора? — окликнул я ее. Мой голос был полон замешательства и желания, мой мир и все, что, как мне казалось, я знал, сошел со своей оси в тот самый момент.
— Я уберу, — тихо сказала она. Она не подняла на меня взгляд, а ее розовые загоревшие щеки стали более густого цвета, когда она убирала наши тарелки и пошла на кухню.
Я смотрел, как она уходила. Мою грудь распирало, а мысли превратились в хаос. И я понимал, что, возможно, все-таки мы не были такими разными.
挂念
16 августа
Со скрупулезной неторопливостью Дрю описывал Нору на своем ограниченном мандаринском наречии, выражая недостающие слова жестами. Казалось, ушли часы на описание ее глаз, ее румянца, ее длинной шеи. Лин понимающе улыбалась, когда ей открывались щепетильные и удивительные детали. И когда она вручила Дрю рисунок, он ощутил настолько сильную агонию желания, что ему стало плохо.
Он успокаивал себя, как мог, и без конца благодарил ее. Затем забрал рисунок и прислонился к каменной душевой, пусто глядя перед собой.
Его трясло. Дрю задыхался, глядя на бумагу в руках. Он не видел ее лица уже несколько недель. Этот рисунок предлагал ему часть ее, которую можно было рассматривать и запоминать. Но в нем так многого не хватало, и, каким-то образом, именно отсутствующие детали причиняли боль.
Рисунок не изображал, как он ощущал ее шею губами, как звучал ее смех на кухне, но всегда был тише и ниже за импровизированным столом в гостиной.
У него ни разу не было возможности услышать ее смех в постели, под ним, над ним, или ощутить, как она сжимает его за то, что заставлял ее смеяться во время секса.
Рисунок был прекрасен, но он не улавливал, как она всегда следила за тем, как Дрю пробовал первую ложку обеда, притворяясь, что не смотрит, и, не понимая, что задерживала дыхание, когда наблюдала за каждой из тридцати таких ложек, и что медленно выдыхала, когда видела собственными глазами, что Дрю нравилась ее готовка.
Он не изображал, как Дрю ощущал ее кожу под пальцами, звук ее первого оргазма, когда он был в ней. Позже, когда она двигалась на нем, она шепотом призналась, что уже не знала, как прожить и день без него, и тогда он кончил в нее с низким стоном, неожиданно и умопомрачительно.
Дрю достал свой бесполезный телефон и написал ей сообщение: Ты так прекрасна.
Позже ночью, когда Дрю был один и боролся со всепоглощающим одиночеством после еще одного вечера без Норы, он проигрывал эти ее образы в своей голове снова и снова. В постели он закрыл глаза и стал трогать себя сам, вспоминая ощущения ее пальцев под его, когда он показывал, как прикасаться к нему. Когда Дрю кончил, он представил, как она смотрит, как просит кончить ей на грудь. Он вспомнил, как она облизнула губы и взглянула на него, как не спешила вытереться, а вместо этого будто выглядела еще прекраснее с его спермой на коже.