— Приблизь! Легко сказать — приблизь... А кто допустит его ко мне? Даже если мы с тобой этого захотим? Не прорваться, не пробиться ему, худородному, сквозь бояр моих. Вытолкают они его взашей: куда-де ты, невежа, затесался? Кто тебя, кутья прокисшая, здесь ждал?.. Да тот же дядя Михаил, князь Глинский. Сама знаешь... Да и твои братья Захарьины...

   — Дяде твоему, Иван, теперь конец. Больше подле тебя ему не быть. Пусть Бога благодарит, что хоть живой-то остался, что ноги унёс подобру-поздорову. А мои... А мои пока ещё в силу не вошли, чтобы перечить нам с тобой. Не только твоя — и моя воля пока ещё для них закон... Да, Господи, о чём мы говорим?! Ты царь, Иван! И всё в державе твоей — твоё. Одно твоё слово — и покатилась с плеч любая голова, хоть Глинских, хоть Захарьиных, хоть Челядниных, хоть кого ещё... Забудь! Забудь, наконец, о детских страхах своих, о смутьянах и властолюбцах, измывавшихся над тобой, сиротой, столько лет... Теперь ты царь! Ты наместник Бога на земле! И слово твоё равно слову Его, и воля твоя — это воля Его! И да покорится ей всякий человек...

   — Не могу... Не могу я, Настенька, забыть! Ни о чём не могу забыть. Даже когда я с тобой. Всё чудится мне где-то там, за спиной, некто чёрный, страшный, с ножом либо кистенём. И рука его уже занесена надо мной, и никуда мне ни убежать, ни спрятаться от него, и он — моя смерть...

   — Иване, Иване — я знаю! Знаю! Но это пройдёт, Иван! Я знаю — пройдёт! Я жизнью своею отмолю у Владычицы нашей Небесной покой душе твоей, и избавление от страхов твоих. А людей, кто страшит тебя, кто напоминает тебе о горьких днях сиротства твоего, прогони. Прогони, Иван! Кончилось их время. Прочь! В поместья отдалённые, в города украинные — прочь! Новых позови, новых набери, Иван. Новых, чистых душою, не запятнанных перед тобой ничем. Преданных тебе, готовых дело делать вместе с тобой, — думаешь, нет таких вокруг тебя? Есть, Иван. Только оглянись...

   — И первого — попа?

   — Да, Иван. И первого — его...

Буен, горяч был великий государь и в отрочестве, и в ранней юности своей! Много злых, греховных дел успел он совершить, многих людей обидел, несмотря на юный возраст свой. И от разврата тёмного, потаённого не уберегли его наставники царские, и от вина хмельного не сумели удержать, и от скоморошества, и от игры в зернь, и от других многих постыдных, неподобающих чести его забав. А вот женился государь — и стал меняться на глазах...

Нет-нет! И людей, бывало, ещё травили медведями на царском дворе одной потехи ради. И боярина почтенного, седовласого, служившего ещё отцу его, случалось, царь иной раз насильно напоит допьяна, а потом его же и срамит, и потешается над ним. И девкам дворцовым всё ещё опасно было попадаться ему на глаза: схватит иную, стиснет, и тут же в чулан, и не закричишь тогда, не позовёшь на помощь никого — царь!.. Но уже стали примечать ближние люди, что куда как реже случались теперь вспышки беспричинного гнева царского, и речь, и взор его смягчился, и поступь его стала наливаться державной тяжестью и силой, и в дела мало-помалу начал царь вникать, и не по чужой подсказке, а сам, по одной лишь охоте своей, как то и подобало истинному самодержцу. И ревность к Богу, к молитве истовой, и чтению душеспасительному вдруг проснулась в царе, и многие церкви новые повелел он заложить, и в Троице-Сергиев монастырь пешком ходил он на богомолье с юной царицею своею, даром что и месяца со дня их свадьбы не прошло, и молился там, и постился, и с братией беседовал о Боге, о душе, о жизни нашей бренной лёгкому сну подобной...

А всё она! Она, лебедь белая, она, красавица наша Анастасия Романовна, ангел Божий во плоти, заступница всех скорбящих и обиженных, всех убогих и покинутых... Она любовью, и лаской, и кротостью своею ангельской растопила сердце царя, уже успевшее ожесточиться во дни горькой юности его, во дни смуты, и мятежа, и нестроения великого на Руси. Она улыбкой своею светлой и речью приветливой укротила буйный нрав и свирепые порывы его. Она вселила в сердце царственного супруга своего терпение державное, и помыслы высокие, и снисхождение к рабам его... Молитесь, православные, во здравие благоверной царицы нашей Анастасии! Да ниспошлёт Господь ей мир, и по, кой, и долгую счастливую жизнь в радости и тишине. Молитесь! Ибо, пока жива она, живы и мы...

Страшен был гнев толпы народной! И страшно было дыхание смерти, впервые так явственно дохнувшей в лицо царственной чете. А всё-таки... А всё-таки семнадцать лет есть семнадцать лет! Ещё не вся и пешая, и конная стража вернулась из погони, ещё валялись неприбранные тела потоптанных и задавленных на царском дворе и вдоль дороги, а уже чистым звонким колокольчиком раздавался смех юной царицы на высоком дворцовом крыльце, уже заскрипели резные качели в саду под сафьяновым её сапожком, и уже несла старая мамка царская румяное налитое яблочко на блюде, чтобы попотчевать свою любимицу, побаловать её, затейницу, солнышко наше красное, цвет наш весенний, лазоревый... И уже забыл царь Иван, глядя на юную, весёлую жену свою, страх и тоску, и смертный пот, заливавший ему глаза всего час-другой назад, и уже вновь готов он был дурачиться и веселиться, радуясь молодости своей и силе, и уже вновь чувствовал он поднимающийся жар в крови и ненасытную тягу к этой гибкой, ласковой, смеющейся женщине, что одной лишь любовью своею за полгода превратила его из угрюмого, ненавидящего всех подростка в самого счастливого человека на земле.

Нет, воистину то был великий день! День, когда прозрел юный государь, и увидел бездну адскую, разверзшуюся у ног своих, и ужаснулся той бездне, и понял меру грехов своих и долг свой высший пред Богом и перед людьми. Надвинулась туча грозная на царский дом, и грянул гром с небес, и ударила молния оземь, прямо у трона царского, и попадали замертво многие близкие к нему люди и советники его, испепелённые Божественным огнём. Но как надвинулась туча неизвестно откуда, так и откатилась неизвестно куда, повинуясь одному лишь слову какого-то бесноватого попа, заслонившего грудью и царя, и его семью. Откатилась туча и ворчит, гремит теперь где-то там, за семью холмами московскими, и не страшна она уже больше никому. Но отныне никогда не забыть царю того животного страха, что превратил его, венценосца державного, в жалкого, извивающегося червя, молящего Господа о пощаде. «И от сего убо вниде страх в душу мою и трепет в кости моа...»

И никогда не забыть ему тех горячих, жгучих слёз благодарности, что хлынули из глаз его, когда он понял наконец, что только этот бесстрашный поп да пушкари-молодцы спасли его. И никогда не забыть ему той мягкой, нежной женской руки, руки юной жены его, что отёрла хладный пот с чела его и одним прикосновением своим успокоила мучительную, постыдную дрожь, сотрясавшую его с ног до головы: «Всё, Иван. Всё. Успокойся. Всё прошло. И не вернётся больше никогда».

Утихла дрожь. Но не утихла беспокойная мысль царя. Нет, не за тем он заглянул в глаза смерти, чтобы опять вернулось всё на круги своя. И не за тем молил он Небо о прощении, слыша рёв толпы мятежной, и оплакивал участь свою горькую, и проклинал бездумную юность свою, чтобы опять и в доме, и в царстве его воцарились лень, и оцепенение, и тупая покорность жизни. И не было отныне на троне московском беспечного и злого мальчишки, а был великий государь и самодержец всея Руси, пусть неумелый, пусть робкий ещё, не привычный к делам и заботам государственным, но уже одухотворённый твёрдой решимостью дать новую жизнь и новую надежду державе и народу своему. Очистилась душа его в грозе и буре огненной, пронёсшейся над Москвой, и познал он страх Божий, и покаялся, и умилился сердцем своим, и сказал ему ангел его: «Иди, царь! Иди, и да будет праведен твой путь».

А в дворцовом подземелье, освещённом лишь слабенькой восковой свечечкой, рыдала, припав к киоту, седая старая старуха, бабка царя, сербиянка, проклиная тот день и час, когда занесла её судьба в эту чужую, страшную страну. Вновь в который раз Небо сжалилось над ней, и вновь смерть отступила от неё. Но кто же может поручиться, что завтра же эти дикие орды взбунтовавшихся рабов не вернутся назад и не выволокут её, старуху, из её убежища и не бросят с крыльца на копья или не растерзают, ещё живую, как сына её родного, на куски! И кто может поручиться, что завтра же её — больную, старую, мечтающую лишь о том, чтобы в тишине дожить свой век, — не заколют кинжалом где-нибудь в дворцовых переходах, или не отравят, как отравили они дочь её[28], Елену Глинскую, или не посадят на цепь здесь же, в этом подземелье, подыхать с голода, как поморили они князя Юрия и князя Андрея, братьев зятя её, великого князя всея Руси? О Боже, что за страшная страна, что за дикий, бесчеловечный народ! Поделом ему все муки его — и непроходимые снега, и непролазная грязь, и голод, и мор, и тяжкий смрад в его жилищах, и рабство, и убожество его, и татарская плеть над ним, и литовский меч! Поделом, ибо ничего иного он не заслужил... Проклятье этой стране! Проклятье этому народу! Пусть вечно жгут они, эти русские, друг друга огнём, и убивают друг друга, и подыхают в грязи, нищете и невежестве своём! Пусть претерпят они, и дети, и правнуки их все муки ада ещё здесь, на земле! И пусть не будет им успокоения даже там, за гробом... Господи, верю я в справедливость Твою! Нет, не может быть и там, в Царствии Твоём, места для них. Но для них оно!

вернуться

28

...как отравили они дочь её... — Слух об отравлении Елены Глинской передавал известный путешественник Герберштейн, но подтверждений этому известию нет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: