Таня (сухо). Я не люблю историй, которые рассказывают женам когда-нибудь при случае, спустя много лет. Это плохие истории! (Встала.) Я пойду!
Глебов. Погоди! (Медленно.) Понимаешь, Танечка, я кое-что надумал сегодня — возьму-ка я с десятого числа отпуск, мне полагается, засяду с вами на даче и попытаюсь наконец дописать книжку — ту самую, что я забросил когда-то в дальний ящик стола!.. Примете меня в свою компанию?
Таня (не сразу). Смешно! А я как раз и вчера и сегодня думала совсем о другом… Даже звонила тебе об этом в редакцию!
Глебов. О чем же?
Таня (волнуясь). Я хотела тебе предложить, чтобы ты поговорил в секретариате и поехал бы в какую-нибудь интересную, далекую, трудную поездку… Ты ведь никогда не любил долго сидеть на одном месте. Ты был — «Глебов — нынче здесь, завтра там!». И я же знаю, знаю, милый, что это из-за нас ты пошел работать в штат. Из-за нас. Из-за меня. И мне показалось, что ты в последнее время стал беспокойным и растерянным, что тебе нужно вырваться, побродить по свету, подышать соленым ветром, повидать новое, напитаться этим новым, наполниться им и успокоиться.
Глебов (покачал головой.) Нет, Танечка, всему свой черед! (Подумал.) Ты читала вчера в газете сообщение о том, что ставропольцы дали сто миллионов пудов хлеба досрочно?
Таня. Читала.
Глебов. Но ведь для того чтобы собрать в августе эти сто миллионов — надо было посеять их в апреле и в мае! Такая уж это пора — август, время жатвы и уборки! И если душа твоя пуста, поля не засеяны, виноградники не обработаны — то каких ты можешь ждать плодов? И стоит ли тогда гоняться но белу свету за собственной тенью и надеяться, что вот кого-то ты встретишь, о чем-то узнаешь, что-то случится! (Снова покачал головой,) Нет, Танечка, всему свой черед. Будут, будут еще поездки, дальние края и необыкновенные встречи… Но сейчас я хотел бы стоять, ну, вот хотя бы как это дерево — раскинуть ветки и вбирать все, что проходит мимо меня, — времена, события, тучи, ветры! (Улыбнулся.) Ты заметила, между прочим, люди на всех языках подыскали для ветра самые красивые слова!
Машка. Какие?
Глебов. Ну, например, сиверке, моряна, баргузин, мистраль, трамонтана, сирокко…
Машка (подумав). Красивые, правда.
Таня. Это женщины придумали. Уверяю тебя. Женщины. Матери, жены и невесты тех, что с ветром уплывали от них и с ветром к ним возвращались!
Глебов (почесал в затылке). Занятно! Эту идейку я, пожалуй, у тебя украду.
Таня. Кради, кради. Мне — зачем?
Глебов. Как — зачем тебе?! Для меня.
Таня (серьезно). Спасибо! (Почему-то стремительно поднялась.) Ну ладно. Вы тут с Машкой пока побеседуйте, вам, наверное, есть о чем побеседовать, а я пойду чай соберу!.. (Уходит в дом)
А Машка, немедленно побросав все свои колесики и прутики, подбегает к скамейке и садится рядом с отцом.
Машка. Побеседуем?
Глебов. А нам действительно есть о чем?
Машка. А как же! Конечно. (Подумав). Как дела на работе?
Глебов. Ничего. Спасибо.
Машка. Это ты писал про Калининской совнархоз?
Глебов. Я. А ты читала? Тебе понравилось?
Машка. Мы с мамой читали. Нам понравилось.
Глебов. Я очень рад.
Молчание. Высоко, в уже вечереющем небе, слышно, как гудит самолет.
Машка. Вот летит самолет!
Глебов. Вспомнила?
Машка. Я просто так сказала! (Задрала голову к небу.) Слышишь?
Глебов. Слышу.
Машка. Это какой? Пассажирский? «ТУ-104«?
Глебов. Кажется.
Машка (помахала рукой). Лети, лети! Счастливый тебе путь! (После паузы) Ведь, может, там и знакомые кто-нибудь, да, папа?
Глебов (медленно, с улыбкой). Может быть. Счастливый путь всем — и знакомым и незнакомым. И старости, что летит на покой, и юности, что отправляется в поход. И пусть, когда пойдет она по нашему следу, встретятся ей не окурки, пустые бутылки и консервные банки — приметы небрежной и неряшливой жизни, — а труды наши, свершения и надежды! (Покосился на Машу). Поняла?
Машка (честно. Нет.
Глебов (засмеялся.. Ну и правильно!
Машка. А ты не забыл нашу песенку, папа?
Глебов. Не забыл.
Машка. Споем?
Глебов. Споем!
Из дома, с веранды, громко зовет Таня: «Чай пить, компания!»
Машка. Пошли!
И Глебов с Машкой отправляются пить чай, взявшись за руки и распевая на ходу сочиненную ими песенку:
Занавес
(1958)
МАТРОССКАЯ ТИШИНА
Драматическая хроника в четырех действиях
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Детство. Город Тульчин.
Август тысяча девятьсот двадцать девятого года. Первая пятилетка. Очереди у хлебных магазинов. Вечерами по Рыбаковой балке слоняются пьяные. Они жалобно матерятся, поют дурацкие песни и, запрокинув голову, с грустным недоверием разглядывают звездное небо. Следом за пьяными почтительными стайками ходим мы — мальчишки.
В ту пору нам было по десять — двенадцать лет. Мы не очень-то сетовали на трудную жизнь и с удивлением слушали ворчливые разговоры взрослых: о торговле, которая пришла в упадок, и о продуктах, которых невозможно достать даже на рынке. Мы, мальчишки, были патриотами, барабанщиками, мечтателями и спорщиками.
Шварцы жили в нашем дворе. Вдвоем — отец, Абрам Ильич, и Давид. Они занимали большую полуподвальную комнату. Вещи в этой комнате были расставлены самым причудливым образом. Казалось, их только что сгрузили с телеги старьевщика и еще не успели водворить на место. Прямо напротив двери висел большой портрет. На портрете была изображена старуха в черной наколке, с тонкими, иронически поджатыми губами.
Старуха неодобрительно смотрела на входящих.
Вечер. Абрам Ильич Шварц — маленький человек, похожий на плешивую обезьянку, сняв пиджак, разложил перед собой на столе скучные деловые бумаги, исчерканные карандашом. Давид стоит у окна. Ему двенадцать лет. У него светлые рыжеватые вихры, вздернутый нос и чуть оттопыренные уши. Он играет на скрипке и время от времени умоляющими глазами поглядывает на круглые стенные часы. У дверей, развалившись в продранном кресле, сидит толстый и веселый человек — кладовщик Митя Жучков.
Сухо пощелкивают костяшки на счетах. Упражнения Ауэра утомительны и тревожны, как вечерний разговор с богом. За окном равнодушный голос протяжно кричит на одной ноте: «Сереньку-у-у!..»
Шварц (бормочет).…Вчера, семнадцатого августа одна тысяча девятьсот двадцать девятого года, было отправлено в Херсон шесть вагонов и еще девять вагонов в Одессу… Так, пишем!
Давид. Раз, и два, и три!.. Раз, и два, и три, и!..
Митя. Гуревичи уже сложились… Чистый цирк, честное слово! Отчего это, Абрам Ильич, у евреев так барахла завсегда много?
Шварц (уткнувшись в бумаги). Семейные люди, очень просто!
Митя (усмехнулся, помотал головой). Нет, я на Розу Борисовну прямо-таки удивляюсь. Это надо же — с малыми дитями, с больным мужем — и на такое отчаянное дело подняться! Прямо не старуха, а Махно какая-то, честное слово!
Давид (опустил скрипку). Папа, уже без четверти девять.
Шварц. Ну и что?
Давид. Я устал.
Шварц. Устал?! (Покосился на Митю.) Он устал — как вам это понравится, Митя?! Между прочим, целый божий день я стою больными ногами на холодном цементном полу. И целый божий день мне морочат голову. И на вечер я еще беру работу домой… Так почему же я никому не жалуюсь, что я устал? Что? (Подумав.) Сыграй Венявского и можешь отправляться на двор. (Усмехнулся.) Ему, видите ли, Митя, с отцом скучно! Ему нужны его голь, шмоль и компания… Сыграй Венявского, ну!