— Все, что пишет Бакин,— результат усердия, и только. У него ничего нет за душой, а если что и есть, то, пожалуй, только комментарии к Четверокнижию и Пятикнижию[60], которые куда более уместны в устах учителя приходской школы. Он ничего не смыслит в современной жизни — об этом свидетельствует хотя бы то, что он не написал ни одной книги, в которой бы речь не шла об отдаленных временах. Он не может написать просто и ясно: «Осомэ и Хисамацу», нет! — ему угодно писать так: «Семь осенних трав, или История любви Хисамацу и Осомэ»[61]. И подобных примеров, если выразиться в духе «великого» Бакина, можно «узреть» великое множество.
Сознание собственного превосходства явно мешало говорившему в полной мере обрушить на Бакина свою ненависть. Да и сам Бакин, при том, что слова хулителя больно ранили его, почему-то не почувствовал к нему ненависти. Ему только хотелось как-нибудь выразить обидчику свое презрение, но сделать это, вероятно, мешал возраст.
— Если на то пошло, то Икку[62] и Самба — вот истинные писатели. В их книгах мы видим живых, настоящих людей. Это вам не поделки, где требуется лишь ловкость рук да кое-какие знания. И этим они здорово отличаются от таких, как Сарюкэн Индзя[63].
По опыту Бакин знал, что хула в адрес его книг не только неприятна, но и в значительной мере опасна. И дело было даже не в том, что он боялся пасть духом, приняв эту хулу. Наоборот: он понимал, что активное ее неприятие может привести к тому, что отныне всем его творческим побуждениям станет сопутствовать некое противодействие. И он страшился, что результатом взаимодействия этих двух исключающих друг друга сил явится уродливое произведение. Любой полный творческих сил писатель, кроме тех, кто стремится лишь угодить вкусам времени, невольно рискует оказаться перед лицом подобной опасности. Вот почему до сих пор Бакин старался ни при каких обстоятельствах не читать критических отзывов на свои произведения, хотя порой ему бывало весьма соблазнительно познакомиться с ними. И то, что сейчас он все-таки решил остаться в фуро и выслушать поношения человека с прической «коитё», отчасти объяснялось именно тем, что он поддался этому давнему искушению.
Поняв это, Бакин сразу же упрекнул себя в глупости, из-за которой все еще медлит и не выходит из воды, и, не обращая внимания на злобные выкрики кривого, решительно направился в фуро. Здесь сквозь клубы пара виднелось голубое небо за окном, а на его фоне, в теплых лучах солнца, алели плоды хурмы. Бакин подошел к чану и не спеша ополоснулся водой.
— Как бы то ни было, Бакин — ловкий обманщик. Ведь ухитрился же прослыть японским Ло Гуань-чжуном! — продолжал свои яростные филиппики кривой, полагая, что Бакин все еще находится поблизости. Он и не заметил, как проклятый им Бакин удалился за перегородку.
Из бани Бакин вышел в подавленном настроении: брань кривого явно достигла цели. Идя по улицам Эдо, освещенным лучами осеннего солнца, Бакин пытался трезво и спокойно осмыслить все, что услышал в фуро. Он мог хоть сейчас доказать, что придирки кривого, с какой стороны ни взгляни,— нелепость, не заслуживающая ни малейшего внимания. И все же ему трудно было вернуть себе душевное спокойствие, столь внезапно нарушенное.
С мрачным видом рассматривал он дома горожан по обеим сторонам улицы. Живущим в них не было никакого дела до него, Бакина. Они были погружены в свои заботы. Оранжевая вывеска «Лучшие табаки всех провинций», желтая табличка в виде гребня с надписью «Настоящий самшит», фонарь с начертанными на нем знаками «Паланкины», флажок с гадательными палочками и надписью «Гадание» — все это, выстроившись в какой-то бессмысленный ряд, проносилось мимо его взора, не останавливая на себе внимания.
«Почему же эти поношения, которые я могу только презирать, не дают мне покоя? — спрашивал себя Бакин. — Ну, прежде всего мне неприятно уже то, что кривой питает ко мне злобу, какой бы ни была ее причина, и тут уж ничего не поделаешь...»
При этой мысли Бакин устыдился собственного малодушия. И правда, мало на свете людей, столь же высокомерных, сколь и легко ранимых, как он. Бакин давно заметил, что эти, казалось бы, исключающие друг друга крайности в его отношении к происходящему, эти диаметрально противоположные следствия на самом деле восходят к одной и той же причине, объясняются одной и той же работой нервов.
«Однако существует еще одно обстоятельство, которое меня тяготит,— продолжал размышлять Бакин.— Дело в том, что мне следовало дать надлежащий отпор кривому. А я этого не люблю. По той же причине я не люблю азартные игры».
Здесь, однако, в его рассуждениях произошел неожиданный поворот. Об этом можно было догадаться хотя бы по тому, как вдруг разомкнулись его плотно сведенные челюсти.
«И, наконец, вне всякого сомнения, меня огорчает то, что противником моим оказался именно этот кривой. Окажись им человек более достойный, я наверняка поборол бы в себе чувство обиды и охотно дал бы ему надлежащий отпор. Но с таким противником, как этот кривой, поневоле зайдешь в тупик».
Горько усмехнувшись, Бакин устремил взор в высокое небо. С неба вместе с солнечными лучами упал на землю, точно внезапный дождь, пронзительный крик коршуна. И старик почувствовал, что у него отлегло от сердца.
«Как бы ни хулил меня кривой,— думал Бакин,— самое большее, на что он способен,— это огорчить меня. Сколько бы ни кричал коршун, солнце не остановит свой бег. Я непременно завершу своих «Восемь псов». Тогда Япония получит роман, равного которому не было и не будет».
Оберегая вновь обретенную веру в себя, Бакин медленно зашагал к дому по извилистой тонкой тропе.
Войдя в дом, Бакин увидел в углу полутемной передней знакомые сандалии со спутанными шнурками и живо представил себе круглое, лепешкообразное лицо их владельца. И сразу же в голове пронеслась горестная мысль, что непрошеный гость попусту отнимет у него время.
«Вот и потеряно нынешнее утро»,— сказал он себе и шагнул в прихожую, где его поспешила встретить служанка Суги. Она почтительно поклонилась и, не разгибаясь, заглянула ему в лицо:
— Господин Идзумия дожидается вашего возвращения.
Кивнув, Бакин отдал Суги мокрое полотенце. Идти в кабинет ему не хотелось, и он спросил:
— А что О-Хяку[64]?
— Госпожа изволила пойти в храм.
— Вместе с О-Мити[65]?
— Да, и малыша изволила взять с собой.
— А сын где?
— Он изволил отправиться к господину Ямамото.
Итак, никого из близких дома не было, и Бакин почувствовал вдруг что-то похожее на разочарование. Но делать было нечего, он раздвинул наконец фусума[66] кабинета, находившегося здесь же, рядом с передней.
Посреди комнаты в церемонной позе сидел человек с чванливым выражением на белом лоснящемся лице и покуривал тонкую серебряную трубку. В кабинете не было особых украшений, если не считать ширмы, оклеенной литографиями, да висящих в нише двух парных какэмоно[67] с изображением пурпурных листьев осенних кленов и желтых хризантем. Вдоль стен громоздилось с полсотни старых, видавших виды книжных полок с дверцами из павлонии. Бумагу на сёдзи[68], видно, не меняли с прошлой зимы. Она была порвана в нескольких местах, и на ее светлой поверхности раскачивалась огромная косая тень сломанного бананового дерева... Щегольской наряд гостя явно не вязался с убранством кабинета.
60
Четверокнижие и Пятикнижие — книги конфуцианского канона.
61
Осомэ и Хисамацу — персонажи многочисленных драматических и беллетристических произведений первой половины XIX в., повествующих о любви и гибели дочери осакского купца Осомэ и приказчика Хисамацу. К этому сюжету обратился и Бакин в названном сочинении.
62
Дзиппэнся Икку (1765—1831) — известный японский писатель, создатель комических повестей и романов. Лучшим его произведением считается роман «На своих двоих по дороге Токайдо».
63
Сарюкэн Индзя (букв.: «Странник, домом которому служат соломенная накидка и соломенная шляпа») — один из литературных псевдонимов Бакина.
64
О-Хяку — жена Бакина.
65
O-Мити — невестка Бакина.
66
Фусума — внутренняя раздвижная перегородка в японском доме.
67
Какэмоно — картина или каллиграфическая надпись, выполненная на вертикальной полосе шелка или бумаги.
68
Сёдзи — внешняя раздвижная стенка в японском доме.