— Нет, — он быстро хватает полотенце и тщательно вытирает руки.
— Так я продолжу?
— Будь добра.
— Вареньем на пальцы… Да. Сначала было не очень больно, потом очень больно, потом прошло, а на месте ожога вылупилась новая кожа, ярко-розовая, блестящая, туго натянутая, вариант барабана, и не моя. Чужая. Это была Новая кожа, к ней надо было привыкнуть. Со временем я привыкла, но и сейчас она другая. Посмотри!
Я показываю ему правую руку, он морщит лоб.
— Какие-то вещи помимо варенья становятся ожогом ста процентов поверхности, после таких ожогов не выживают.
"Встреча с тобой — такой ожог. Что же остается? Навертеть покойнице веночков, положить между холодных и вспухших губ дикую розу, засыпать могилу пластмассовыми цветами. Дубовый крест. Вся моя кожа ярко-розовая и блестящая. Все мои мысли — о Нем, все мои улыбки — Ему, все мои слезы — для него. Для тебя. Для тебя"
Разливаю чай, разливаю джин, достаю лед, последний страстный монолог, разумеется, не произношу вслух. Он смотрит равнодушно, я понимаю, что ничего этого говорить не стоило бы. Может быть, стоило рассказать о чем-то, совсем не имеющем отношения. Ни к чему. Вновь открываю рот. Новую тему не приходится искать, достаточно выглянуть в окно, просто бросить взгляд.
— А не удивительно ли, что Новый год все равно будет, хоть мне давно не семь лет, я не целую любимую елочную игрушку, не откусываю мелкими кусочками шоколадное полено, редкое праздничное кушанье. Моя мама выучилась его готовить по журналу Работница: печенье крошится в сладкую муку, заливается растопленным шоколадом, сливочным маслом, дополняется измельченным мармеладом, замораживается в морозильной камере.
— Шоколадное полено? — Он наконец-то оживляется немного, — приготовишь мне шоколадное полено? На новый год.
— Обязательно.
У Него звонит мобильный, он выпивает джина, хрустит льдом и сбрасывает звонок, морщится снова. Лучше сейчас не думать, не соображать. Лучше продолжать говорить:
— Вчера на Красной площади уже была установлена елка, главная елка страны. Нет снега, не знаю, многим это важно. Мне все равно.
— И мне все равно, — пожимает плечами Он, — и мэ вэ эр.
— Когда нет снега, как-то уместнее вспоминать самый отвратительный новый год, отмеченный тобой. Правда?
— Тебе виднее, — отвечает Он, опять пожимает плечами.
— Самый отвратительный новый год встречала на первом курсе, собирались в общаге, я была ужасно влюблена в мальчика Гошу. Прогульщик, дебошир и пьяница, всеобщий любимец, прелесть, что такое! Гоша не подозревал насчет моего к нему отношения…
— Перестань, — говорит Он.
Ходит по кухне. Отпивает джин. Китайский чай остывает в чашке.
— Не нужно мне про твоего сраного Гошу. Почему ты вообще об этом говоришь сейчас?
— Может быть потому, что ты молчишь?
— Просто не могу сосредоточиться.
— Наверное, действительно, зря я это…
— Я устал, очень устал. Проблемы. Могу рассчитывать на тебя?
— Конечно.
— Хотел бы несколько дней пожить здесь.
Он не говорит: с тобой.
— Что-то случилось?
— Конечно, случилось! — он злится и странно светлые глаза светлеют ещё больше, — только не допрашивай меня, хорошо?
— Я не допрашиваю тебя.
— Да? Как тогда это называется?
— Что именно?
— То, что сейчас происходит.
— Вот этого я как раз и не знаю пока.
Говорю я и с неизвестной целью удаляюсь в спальню. Хотя чего уж там, с известной — разреветься.
Дорогой дневничок, только что позвонила квартирная [т30]хозяйка и очень борзо затребовала денег. Разговор она начала так:
— Во-первых, я поднимаю арендую плату на пять тысяч рублей в месяц, и так же вменяю вам в обязанность немедленно погасить существующую задолженность за газ в размере четырех тысяч семисот пятидесяти восьми рублей девяноста трех копеек…
У меня буквально начался токсикоз беременных от этого кошмарного склонения числительных. От возможного же приезда квартирной хозяйки у меня грозила открыться вообще неукротимая рвота беременных. Эта ужасная старуха звалась Ларисой Дмитриевной, типа бесприданница, носила болоньевый плащ голубого цвета и пуховый пыльный платочек. Вырванные из моих девичьих рук купюры заворачивала в газету, еще в газету, потом в тряпицу, потом укладывала все это дело на дно страшной вытертой сумки с портретом Аллы Пугачевой, и маскировала килограммом-двумя картошки, клянусь!
Я быстренько попыталась свернуть неприятный разговор, но Лариса блин Дмитриевна сказала, что выселит меня с участковым от слова участие, и пришлось тошниться еще минут пятнадцать. Один хрен, денег-то у меня нифига, надо срочняком выпрашивать у Любимого, а Любимый отбыл на такси, раскрашенном в цвета. С номером шестьсот шестьдесят семь. Набрала еще раз, никакого результата, разве что прослушала типа эротический голосок электронной давалки: абонент не отвечает или временно недоступен, сссука! Но где-то надо было раздобыть долбанную "арендную плату", причем повышенную, и я натянула шорты, отыскала под столом резиновые шлепанцы сорокового размера, зато Балдинини, сказал Любимый, и я согласилась.
— Любовь моя, ты одеваешься ужасно.
— Ужасно медленно?
— Просто ужасно. Чья это на тебя куртка была только что?
— Это моя куртка.
— Ах, что ты за прелесть! Такая дивная прямолинейность восприятия! Откуда ты ее вытащила, милая? Ограбила бомжа на Казанском вокзале?
— Нормальная куртка. Я ее еще в Сызрани купила. В магазине.
— А где то темно-фиолетовое пальто, что я тебе дарил на это самое… Господи, дай памяти!.. Когда я тебе дарил пальто?
— На мое день рождения.
— На мой день рождения, грамотей-переросток, день — он в некоторой степени мужского рода.
— Мне без разницы вообще.
— Охотно верю. Так что с пальто?
— Да ну его, оно слишком унылое и старческое.
— Точно! Зато вот этот наряд в стиле "нищета дартаньяна" — самое то… Веселенькое. Лечь и смеяться. Эль и эс.
Посмотрела в зеркало. Причесываться неохота. Волосы закрутила чьей-то из девчонок резинкой с пластмассовым цветочком, красота.
Все очень хорошо. Ты отправляешься по важным делам в важное присутственное место, на пересечение каких-нибудь далеких улиц Городецкой и Суздальской, плохо знаешь эту часть города и немного плутаешь по грязноватым тротуарам, усмехаясь на замороженные стройки и упорно кривящиеся деревянные дома, черные с гнилым и тускло-желтым. Далекая улица имеет посередине себя странный газон, и проходя по, ты вдруг видишь какую-то ерунду, хромого коричневого голубя с белым полухвостом, тебе вообще наплевать на голубей, пугающе мало стало воробьев, и синиц тоже, вот это жаль. Но голубь неуклюже семенит своими неопрятными лапками, и ты вдруг резко останавливаешься.
Осторожно снимаешь сумку с правого плеча, она стала тяжелой, двумя руками крепко держишь, ронять в грязь слишком проблематично, стоишь минуту, пальцы бледнеют от напряжения. Начинаешь дышать, ну ты не умеешь не дышать. Мелкими птичьими шагами подходишь к мокрой синей лавке, ободранной и слегка загаженной, но людьми. Садишься. Только что все было очень хорошо, говоришь ты себе укоризненно.
Я не встану никогда с лавки, отвечаешь ты себе горестно и со стоном уже, подохну на этой лавке, я же все делаю правильно, столько литературы перечитала, пятьдесят пять тысяч психологических психологов, я все знаю, я работаю, я справляюсь, заполняю жизнь так, что не хватает дня, и — опять? И — опять.
Ты моргаешь сухими глазами, боли внутри так много, что для слез нету места, да и для тебя самой тоже, ногтем всё отколупываешь и отколупываешь легко поддающуюся краску от скамейки. В сумке вибрирует телефон, ты не ответишь. Неудачно отряхнешь пальцы, посмотришь на часы, и дашь себе ещё четверть часа.
Через четверть часа руками в ошметках синего растянешь уголки губ в стороны и вверх, подвигаешь ими, осваивая заново улыбку. Начнешь привычное мероприятие: все очень хорошо, умело соврешь ты себе, у меня интересная работа, исполнение желаний, успехи, здоровье и счастье в личной жизни. Голубь стоит в метре от тебя и идиотски двигает головой. Оглядываешься вокруг. Никакого Азазелло, разумеется. Голубь подхрамывает ближе и клюет что-то раздавленное, издавая звуки, чавкающий клекот. Ты морщишься в отвращении, и, наконец, плачешь.