«Наверно, худо и тоскливо живется одинокому верблюду, — подумал я. — Хозяин заставляет его ходить в одной упряжке с ленивым и угрюмым волом. А это не очень весело. И к шагу воловьему никак не приноровишься, да и характер у вола не дай бог: чуть что — пускает в ход рога».

Не знаю, тосковал ли в самом деле верблюд, но я, глядя на него, ощутил такую острую тоску, такое горькое одиночество, словно не верблюд, а сам я попал на чужбину. Какое там на чужбину — на другую планету! Моя фантазия в ту пору не знала удержу, ей нужен был только незначительный толчок, после которого все шло, как в трехсерийном приключенческом фильме. Но как бы ни увлекателен был фильм, все равно неизбежно появится на экране слово «конец» и в зале зажгут свет. Со мной на площади у военкомата произошло нечто похожее: через минуту я, уже не думая больше о верблюде, нырнул в шумное человеческое море, залившее площадь. Неси меня, людская волна, неси! Я твой, только твой!

Красивый, могучий народ — тавричане. Особенно хлопцы-призывники. Одни чубы их чего стоят! Пышные лихие чубы, выпущенные напоказ из-под каракулевых кубанок и лакированных козырьков новеньких фуражек. Любуйтесь, дескать, люди добрые, последний раз любуйтесь. Не сегодня, так завтра срежут их скрипучими ножницами под корень подручные парикмахера Ветросова.

Я жадно смотрел на призывников и «дядьков», слушал, о чем они говорили. А услышать тут можно было такое, чего ни в какой книге не прочтешь. Тут клялись в любви и верности: «Буду ждать тебя до гробовой доски!» Тут сыновья жаловались на прижимистых отцов, а отцы — на непослушных сыновей. Поглаживая прокуренные усы, старшие хуторяне давали детям, на голову переросшим их самих, родительские советы на все случаи жизни. Подвыпивший хлебороб, встретив тоже захмелевшего дружка, громко, на всю площадь, выкладывал свои горести. И про то, что телка годовалая — «царица с белой звездочкой на лбу» — подохла, и про норовистого коня, который «кусается и лягается, словно зверь лютый», и про строптивую жинку — «житья от нее нет: пропадаю, кум, ни за что пропадаю». Тут говорили о налогах, о комитетчиках, о том, будет или не будет вскорости война, о ценах на пшеницу и на мануфактуру.

То в одном, то в другом конце площади возникали песни. Вот плавно зазвучала украинская песня про Днепр и гайдамаков. Ее сменила задористая и боевая «Братишка наш, Буденный».

Перебивая друг друга, играли гармонисты. У них у каждого свой коронный номер: у одного гопак, у другого польки и краковяки, у третьего вальс «На сопках Маньчжурии», а четвертый такое заведет на своей неказистой трехрядке, век бы слушал. Но вот подъехали на линейках татары — чабаны из-под Ишуни. У них своя музыка — «чал»: две зурны, флейта и бубен с серебряными колокольчиками…

Как жаль, что мне надо было бежать на вокзал — обеденный перерыв на исходе, а я еще не успел заглянуть во двор военкомата. А ведь там самое интересное. Хоть на минуту, а надо заглянуть…

У ворот военкомата, украшенных кумачовыми лозунгами и зелеными ветками, я увидел Яшу и Тимку. Праздничное мое настроение сразу испортилось. «Что они тут делают?» Я подозревал тогда Тимку во всех смертных грехах. Впрочем, на Тимку мне наплевать, а вот Яша… Я решил спрятаться за возами и не спускать с него глаз. В случае чего… головы своей не пожалею, но не допущу, чтобы Яша «блатняком» стал. Чем-то очень дорог был мне уже тогда этот паренек из парикмахерской.

Яша с Тимкой о чем-то спорили. На площади стоял такой шум, что я никак не мог разобрать слов. Зато хорошо видел лица: у Яши лицо было крайне огорченное, а у Тимки, наоборот, веселое. «Уговаривает его Тимка, — думал я. — Уговаривай, уговаривай, еще посмотрим, чья возьмет. Ни за что не уступлю тебе Яшку, бандюга проклятый».

К дружкам подошла цыганка-ворожея. Она схватила Тимку за руку, повернула ее ладонью кверху и стала что-то быстро говорить. И вдруг Яша толкнул ее, сильно толкнул. Цыганка чуть не упала.

— Пошла вон отсюда! — зло крикнул Яша. — Катись колбасой, старая врунья.

Цыганка взвизгнула и, подобрав длинную юбку, юркнула в толпу, бормоча какие-то проклятия. Мне не понравилось, что Яша прогнал цыганку. Зачем он это сделал? Я слышал сегодня, как хорошо она гадала: всем ребятам-призывникам предсказывала казенный дом и дальнюю дорогу. А я только и мечтал тогда о дальних дорогах. О самых дальних и неизведанных…

Прогнав цыганку, Яша еще больше нахмурился, а Тимка расхохотался.

В этот момент забурлила, загалдела толпа: оказалось, что милиционер дядя Вася «накрыл» Жандармиху с новой партией запретного товара. Я все свое внимание переключил на это происшествие и на какое-то время потерял Яшу и Тимку из виду. А когда спохватился, то Тимки уже не было, а Яша один сидел на нижней ступеньке парадного военкоматского крыльца. Сидел скорчившись, словно его ударили в живот, уткнув в острые колени подбородок, крепко обхватив обеими руками свою курчавую голову. Я подошел к нему.

— Яша!

Он не отозвался. Я осторожно дотронулся до его плеча.

— Яша!

Он поднял на меня глаза, и я увидел в них слезы. Вот уж никак не думал, что он умеет плакать!

— Ты что это, Яша? С чего раскис?

Он, уже не таясь, всхлипнул, губы его жалко дрогнули:

— Тимка… в кавалерию уходит.

Я чуть было не рассмеялся: до того нелепой показалась мне эта новость. Тимку-конокрада в кавалерию! Да это все равно что пустить лису в курятник.

— Загибаешь, Яша, не может этого быть, — усомнился я.

— Думаешь, не возьмут? — с надеждой спросил Яша.

— Не возьмут. Он же небось не раз сидел в домзаках, твой замечательный Тимка.

— Сидел. И в домзаке, и в трудовой колонии.

— Ну вот видишь. Куда ему в кавалерию. В Красную Армию только самых проверенных берут, самых лучших.

Я думал, что обрадую Яшу этими словами, раз ему так не хочется расставаться с Тимкой. Но Яша рассвирепел:

— Иди ты знаешь куда… Тебя спросят, кого брать. «Проверенных берут, самых лучших…» А Тимка, по-твоему, кто? Самый худший? Много ты о себе воображаешь, цаца комсомольская.

Ну как с ним еще разговаривать? Правда, будь у меня время, я бы ему показал цацу комсомольскую. Но с мастером моим шутки плохи — опоздаешь, он такую головомойку задаст, сам про себя забудешь, не то что про Тимку.

— Твое счастье, что некогда мне сейчас с тобой возиться. Потом поговорим, — пригрозил я.

Яша только плечом повел — мол, не нужны мне твои разговоры ни сейчас, ни потом.

Случилось так, что мы не виделись несколько дней. А когда в воскресенье я пришел к Чапичевым, Яша был все такой же мрачный и печальный.

— Ты не сердись, — сказал он виновато. — Не могу я сегодня заниматься.

— Как хочешь.

— Я хочу, да не могу. Тимку сегодня отправляют.

Я не удержался, съязвил:

— Куда это его отправляют? Снова в домзак?

Яша посмотрел на меня с укором:

— Какой ты! А еще сознательный. В кавалерию Тимку отправляют, в полк червоного казачества. А ты говорил…

— А что я сказал? Только правду.

— Правду! — Яша горько усмехнулся. — Много ты в ней понимаешь. По твоей правде Тимке только в домзаке место. А за Тимку сам комиссар поручился. Обнял его и при всех сказал: «Ставим крест и маузер на твоей прежней непутевой, беспризорной житухе».

— Так и сказал: «Крест и маузер»? — усомнился я.

— Так и сказал: «Ставим крест и маузер. Начинай новую жизнь, хлопец. Смело начинай, а мы поможем».

— Ну что ж, я рад за твоего Тимку.

— А ты чего радуешься? — не поверил Яша. — Ты же его не любишь.

— Не люблю, — признался я. — А ты вот любишь и не радуешься.

Яша ничего не ответил. Но я и так видел, как тяжело переживает он предстоящее расставание с Тимкой. И не только с Тимкой, но и с захватывающей мечтой о смелом и справедливом конокраде с черной маской на лице и огромным кольтом в руке. Потому что это тоже уходило вместе с Тимкой…

Мы вышли из клуни и направились в сторону вокзала. Некоторое время молчали.

— Тимке хорошего коня дадут, — вдруг заговорил Яша. — Командир из кавалерии обещал: «Самого лучшего тебе, говорит, дадим коня, чистокровного».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: