Новый Симонов — один из многих монастырей, родившихся уже в бытность Василия. Их обитатели смотрели на свое затворничество не как на уход от жизни, но, напротив, как на подвиг. На смену гордящемуся своей физической силой, дающему волю страстям своим богатырю, у которого «сила по жилочкам живчиком переливалась, которому было грузно от силушки, как от тяжелого бремени», пришел в облике Божьего послушника богатырь иного покроя — вооруженный силой и величием нравственного подвига, торжеством духа над плотью. И уже люди мирские, настороженно относившиеся, как относился поначалу и Дмитрий Иванович, к уходу в скиты и обители, сейчас понимали, что иноческий подвиг и выше, и труднее подвига человека, ополченного одной вещественной силой, и не случайно же на Куликовом поле закованный в железо чудовищной силы богатырь Челубей не смог одолеть схимонаха Пересвета…
Возле Старого Симонова, ставшего теперь монастырской усыпальницей, дорога резко поворачивала направо в лес. Снег тут лежал столь глубокий, что ехать по узким проселкам можно было только в одну лошадь. Пришлось остановиться и перепрягать троечные сани гуськом — вереницей, как летят дикие гуси. Коренник остался в оглоблях, а пристяжных конюший поставил на длинных постромках впереди, одну перед другой.
Крытые возки покатили резво, без остановок, не сваливаясь и не зарываясь. Впереди шел угонный санник — конь, приученный возить и зимой и летом сани на полозьях. Боясь завязить ноги в сувоях снега и управляемый вершником[5], он строго держался бой-ной дороги, не давая свернуть в сторону и следующим за ним лошадям. А чтобы возок нечаянно не опрокинулся где-нибудь на косогоре или крутом повороте, сторожко следили стоявшие на приделанных к коням широких отводах конюший Некрас и ухабничий Федор, сын покойного Захара Тютчева, оба они были людьми искусными в своем деле, их любил и жаловал еще и Дмитрий Иванович[6].
В ровно катившем возке было тепло, Данила молча притулился в ногах князя, а Василий пытался воскресить в памяти облик игумена Федора, но не мог этого сделать, что и понятно: он видел его, когда был семилетним отроком. Однако слышал о нем постоянно, знал, что Федор в тринадцать лет постригся в монашество и взрастал в чистоте и святости, недоступный соблазнам грешного мира, в пустыне своего дяди Сергия Радонежского. Удостоившись священства, с благословения первоигумена и с разрешения святителя Алексия он сам стал основателем обители. Отличаясь привлекательной наружностью, а главное — иноческими добродетелями и обширным умом, новый игумен быстро приобрел всеобщее уважение. Великий князь, отец Василия, избрал его после смерти Митяя своим духовником и часто поручал ему церковные дела. Помнится, вскоре после битвы на поле Куликовом отец послал его в Киев к митрополиту Киприану, а в год отъезда Василия в Орду ездил Федор в Царьград к патриарху Нилу. И в прошлом году он путешествовал в византийскую столицу с поручением великого князя, и, помнится, отец говорил, что человек этот вполне достоин занимать святительскую кафедру. Такими, как Федор, людьми и были тогда сильны монастыри, являвшиеся твердынями для нравственной охраны общества, от них исходили голоса, напоминавшие о высших, духовных началах, которыми должно спасаться всем людям. Дмитрий Иванович изменил отношение к ним потому, что понял: от них исходит проповедь не только словом, но и делом, и обитатели монастырей, казавшиеся умершими для мира, на самом деле были столь живы, что острее других чувствовали зло и порок, не могли оставаться равнодушными к несправедливости — именно поэтому же был столь деятелен Сергий Радонежский, не сидел в затворе, но знал обо всем творящемся в свете, настойчиво вмешивался в мирские дела. Василий долго колебался — ехать ли ему для заключения мира с дядей в Симонов монастырь или настоять на том, чтобы он явился в Кремль, а отправившись все-таки в дорогу, оправдывал свое решение рассуждением о роли монастырей в государственном правлении. Конечно, приятно было и то, что отец по-особому к Федору и его обители относился, обстоятельство это тоже способствовало тому, что отправился великий князь Василий Дмитриевич в дорогу, невзирая на крещенский мороз и глубокие снега. Не откажется, конечно же, и Владимир Андреевич Серпуховской, небось уж там, хотя ему и много дальше ехать…
Перед самым монастырем проселочная дорога перешла снова в большую, многопроезжую, лошади стали сбиваться на стороны. Пришлось сделать еще одну остановку, чтобы перейти с гуськовой на обыкновенную упряжь.
Конюший и стремянные, согревая дыханием коченеющие руки, стали вынимать из ноздрей лошадей сосульки, развязывать сыромятные, задубевшие на морозе ремни конской сбруи. Дело у них продвигалось не споро, и Василий вылез из повозки, пошел по направлению к монастырю, прислонившемуся к сосновому бору частоколом своих белых и мохнатых от снега и инея стен.
Навстречу Василию шел по дороге, зябко ежась и поджимая по-гусиному то одну, то другую ногу, странного вида путник. По рваным, постольным, гнутым из сырой кожи опоркам, по одежде, которая состояла вся из обернутых вокруг пояса лохмотьев и потертой куцей шкуры молодого черного медведя, можно было бы узнать в нем нищего, а по кованой цепи на шее — взявшего на себя тяжелый обет монаха. Но не был он, похоже, ни тем, ни другим: распущенные грязные волосы, дикий взгляд словно бы выкатившихся из черных впадин и немигающих глаз выдавали в нем безумца. То же и речь его свидетельствовала:
— Если, великий князь, съешь волка-пса, так и выгалкнешь.
— Выгалкну?
— Да, выгалкнешь, выблюешь.
— Кто ты?
— Человек Божий, обтянутый кожей.
— Далеко ли путь держишь?
— В Иерусалим схожу, Господу Богу помолюсь, в Иордан-речке искупаюсь, на кипарисном деревце посушусь и, приложившись ко Господнему гробу, в возвратный путь пойду в меженный день по дороге из камня семицветного, в лапоточках из семи шелков.
Василий подал несчастному монету.
— Блаженнее давать, нежели принимать, — поблагодарил тот и бросил на Василия взгляд человека вполне уж нормального, даже очень разумный взгляд. Показалось Василию, что где-то и когда-то он видел этого человека, может быть, даже и знал довольно коротко. И тот, видно, понял по взгляду великого князя, что может оказаться опознанным, опять вытаращил в безумии глаза и затараторил что-то громко, но совершенно невнятно.
Василий вернулся в повозку. Пока ехали до монастыря, все пытался постигнуть: кто бы это мог быть — странный безумец с просветленным взором; а когда вышел во дворе Симоновой обители, то первым, кого он там увидел, был этот же нищий-юродивый — то ли бегом он мчался следом, то ли прицепился на задках одной из повозок княжеского поезда.
Великого князя встречали, кроме Федора Симоновского, которого Василий сразу же узнал по дивно близко посаженным глазам, еще Сергий Радонежский и Стефан Пермский. Вышли они к въездным воротам, как видно, загодя: спасаясь от стужи, они все были в низко надвинутых, отороченных волчьим мехом клобуках, в плотно застегнутых волчьих же шубах, под которые были подоткнуты полы черных на беличьем меху ряс, отчего выглядели они почти как светские люди, если бы не наперсные кресты поверх одежд.
— Дядя мой прикатил? — спросил нарочито грубовато и небрежно Василий. И, как сердце его учуяло, Сергий ответил:
— Ждем, беспременно будет. Время, видишь, по гадливое.
— Да, мороз железо рвет, птицу на лету бьет! — добавил игумен Федор.
— Кто это? — спросил Василий про нищего, который и сейчас продолжал безумствовать, выкрикивая что-то и размахивая тяжелым посохом.
— У него такое прозвание, что с морозу не выговоришь. Милости прошу в трапезную! — Федор пропустил вперед себя великого князя и Сергия, а сам сделал, видно, какой-то грозный знак нищему. А тот не только не послушался игумена, но взвизгнул диким голосом и махнул напересек, едва не сбив с ног Сергия.
5
Верховой седок, ехавший на кореннике или на передней, угонной лошади.
6
Должности конюшего и ухабничего были очень высокими, занимали их люди знатные и в XIV веке, и в более поздние времена (конюшим, например, служил Борис Годунов, а ухабничим при царских поездках был в молодости Дмитрий Пожарский).