В купеческом и немецком клубах шумно — обсуждают новость об отравлении Михайлова опиумом в Третьем отделении и тайном захоронении без вскрытия.

И какие бы ни произошли в Петербурге события, нарушающие привычный, ленивый ход жизни, их тотчас молва связывает с именем Михайлова.

Как ни старалось Третье отделение скрыть причину ареста Михайлова, исход следствия, они очень скоро стали известны в столице.

«Автору» прокламаций пытались подражать. Во время студенческих беспорядков командиру Преображенского полка и нескольким офицерам была прислана рукописная прокламация, в которой с сарказмом изображалось участие солдат этого «первого полка русской армии» в избиении студентов:

«Вы пошли в штыки против невооруженной толпы, стоящей за глупое дело, «образование»! Зачем нам образование? Нам нужны дисциплина, монархизм, мрак невежества: при таком порядке мы будем первые. Будем поддерживать власть, гнетущую народ, — она позволит нам угнетать других; тогда мы покажем, что значит русское войско!.. Потомство сохранит в памяти день 12 октября. Да будут ослиные уши вечным украшением вашим, как эмблема упрямства, тупости и невежества, за которые вы хотели пролить верноподданническую кровь нашу…»

Среди отцов-командиров переполох. В Третьем отделении сличают почерки, а по Петербургу гуляет молва: «Кому же написать такое? Ведомое дело — Михайлов, его стиль. Небось и в крепости успел найти сообщников-злоумышленников».

И радуются друзья. Михайлов, быть может и сам о том не думая, сделался знаменем, которое вспыхивает над головами тех, кто встает в ряды борющихся с мраком невежества, монархизмом, холопским верноподданничеством перед кнутом божьей милостью владык «голштино-татарского племени».

* * *

Каждые четверть часа играют куранты. «Коль славен» чередуется с «Боже, царя храни». Бесстрастно, монотонно, торжественно. По их ударам можно следить за временем, но нельзя установить приближение утра или наступление вечерних сумерек. В сырой, с бахромой паутины камере свои законы смены дня и ночи. Сквозь полукруглые, вдавленные глубоко в ниши и закрашенные белой краской окна утренний свет проникает только в 10 часов, а к 3 часам дня, будто устрашась приземистых, длинных склепов узилища, спешит подальше от Петропавловки.

Всю ночь горит ночник, и круглые сутки в коридоре выбивают каменный пол тяжелые шаги.

Писать не хочется, да и бумаги комендант генерал Сорокин выдал только один лист.

Четыре-пять светлых часов Михайлов забывается чтением, потом наступает время тяжелых раздумий.

И все же после Третьего отделения здесь спокойнее, легче.

По бою курантов в камере появляются вода для умывания, чай, обед и ужин, заходят плац-адъютант, комендант, сторожа.

Но к этому узник привыкает быстро.

Тревожит отсутствие вестей с воли.

Хотя он просто еще не приспособился добывать вести косвенным путем из слов сторожей, случайно долетающих до него обрывков разговоров. Ведь когда его везли сюда, жандарм же рассказывал о студенческих беспорядках. Как он сказал?

— Да ведь там целый бунт был. Войско надо было вывести. С окровлением дело-то было, с окровлением…

С «окровлением»!

Теперь он припоминает и слова принимавшего его в крепость стража:

— Тоже из студентов?

Значит, в крепости сидят участники студенческих беспорядков.

Может быть, они первые ласточки тех грядущих бурь, которые с таким нетерпением он ожидал на воле, которые как умел готовил.

И кто знает, быть может, эти смерчи разметают каменные глыбы его темницы?

Как хочется верить! Пусть даже он не доживет до светлых дней. Но знать сейчас, что буря идет, тогда можно и пасть в неравном бою.

Михайлов схватывает единственный лист бумаги.

Смело, друзья! Не теряйте
Бодрость в неравном бою.
Родину-мать защищайте,
Честь и свободу свою!
Пусть нас по тюрьмам сажают,
Пусть нас пытают огнем,
Пусть в рудники посылают,
Пусть мы все казни пройдем!
Если погибнуть придется
В тюрьмах и шахтах сырых, —
Дело, друзья, отзовется
На поколеньях живых.
Стонет и тяжко вздыхает
Бедный, забитый народ;
Руки он к нам простирает,
Нас он на помощь зовет.
Час обновленья настанет —
Воли добьется народ,
Добрым нас словом помянет,
К нам на могилу придет.
Если погибнуть придется
В тюрьмах и шахтах сырых, —
Дело, друзья, отзовется
На поколеньях живых.
* * *

Вот и первый снег побелил маленький голый комендантский дворик, осел на форточке и усилил грусть.

Но скоро из того, не крепостного, мира пришли первые вести в виде папирос, рябчиков, отличной икры, солений.

Михайлов радовался, как ребенок. Он не был таким уж гурманом, чтобы не есть тюремной похлебки, но рябчики, несомненно, вкуснее, да дело и не в них — его не забыли, чьи-то заботливые руки упаковывали для него эти банки с икрой, чьи-то любящие души напоминали о жизни, о том, что она впереди и не огорожена стенами.

Да и тюремщики оказались разными, не то что в императорской канцелярии. Комендант — формалист, сух, педантичен. Плац-майор Кандауров любезен, разговорчив, душевен. Он уверен, что Михайлова скоро выпустят.

Какое счастье, что с ним его книги и есть возможность получать свежие журналы!

Даже «Современник» добирается сюда. Вот сентябрьский номер, октябрьская книга. Он узнает статьи Чернышевского. Значит, Николай Гаврилович вернулся из Саратова и на свободе, его не коснулась грязная лапа Костомарова.

Но почему в последних номерах нет статей Добролюбова? Он был плох, когда Михайлов видел его в последний раз.

Он умирает, и этого ничем не предотвратить.

От таких мыслей опять становилось тяжело.

Но были, были в этом заточении и радостные минуты, даже дни.

Ему удалось сблизиться с плац-адъютантом Пинкорнелли, и добрейший штабс-капитан наладил доставку писем на волю и с воли.

Теперь у него много работы.

Михайлов лихорадочно пишет и пишет письма, и прежде всего Шелгуновой.

В эти же дни его начали возить в первое отделение пятого департамента сената на допросы.

У Михаила Илларионовича было время рассмотреть своих судей, пока ему делали «духовное увещание» и поп нес какую-то дичь из евангелия.

Сенаторы напоминали «позолоченных бурханов».

Из-за длинного стола на Михайлова смотрели хитрые, злобные, равнодушные и просто пустые лица.

Бесконечные вопросы. Вновь нужно было не только отвечать, но и собственноручно записывать эти ответы, и все это при полном молчании или злобном сопении судей.

Но у ворот Галерной, на лестницах сената, во дворе Михайлов отдыхал душой. Он понимал, что толпы молодежи, и не только молодежи, собрались здесь ради него.

Приветственные улыбки, слова одобрения, возгласы восхищения заливали грудь теплым чувством гордости за этих людей, позволяли переносить пытку допросов, ненависть судей, одиночку крепости.

Даже сенатские чиновники проявляли необычайное любопытство к человеку, давшему первым свое имя политическому процессу в эти годы «либеральничанья» правительства. Они выскакивали из своих кабинетов, собирались сотнями в коридорах и молча тянулись на носках, чтобы разглядеть поэта.

Это был какой-то почетный эскорт.

Михайлов только усмехался, проходя сквозь строй.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: