Яхонтов действительно ушел из театра в декабре 1925 года. Начиная с января 1926 года он в списках труппы не значится. Однако, как выяснилось, в этом театре были обычными и конфликтные уходы и временные возвращения, которые не всегда оформлялись приказом. Тот же Гарин уходил и приходил, и Ильинский, и многие другие. И, кстати, не было у Мейерхольда обыкновения удерживать уходящих.

Яхонтов в 1925 году ушел не на время, а навсегда. Он не собирался возвращаться, и через два года его самостоятельный путь вполне определился. Но о том, насколько прочными были его внутренние связи с мейерхольдовским искусством, свидетельствует факт: уже открыв собственный театр «Современник», он опять заметался, узнав, что Мейерхольд будет ставить Грибоедова. Повторилась история с «Ревизором». Он не мог с собой справиться — ведь речь шла о пьесе, которую он знал наизусть, с первой до последней реплики, в которую давно был влюблен — не в одну роль, а в целую пьесу, как редко бывают влюблены актеры. Он услышал, что Мейерхольд предложил подавать заявки на роли и, смирив самолюбие, нарушив все свои планы, забыв обиды, опять (в который раз!) постучался в ту же дверь…

Вот они, эти актерские заявки, теперь в виде перенумерованных архивных страниц. Один листок бумаги исписан рукой Яхонтова, другой — Гарина.

«Прошу разрешения присутствовать на репетициях и пробовать себя в ролях, в которых режиссура найдет нужным меня занять. Э. Гарин».

«Хочу пробовать Чацкого, Загорецкого и Репетилова. Яхонтов».

Далее все было почти так, как рассказано у Гладкова. На роль Чацкого был назначен Яхонтов. Были первые репетиции-читки. Но однажды Мейерхольд изменил свой замысел и ему соответственно потребовался другой исполнитель. В общем решении спектакля роль Чацкого резко высвобождалась из представительно-декламационного плена, демократизировалась и видоизменялась. Столь крутому решению данные актера Гарина соответствовали, полемичность замысла поддерживали и заостряли. Мейерхольд по-своему был прав. Яхонтову оставалось уйти, что он и сделал. Рассказ Гладкова неточен лишь в детали: никакого заявления об уходе Яхонтов не подавал, потому что и приказа о его зачислении в труппу не было. Он просто ушел, унося с, собой еще одну, самую тяжелую обиду. Насколько велика была травма, в третий раз полученная им от Мейерхольда, можно понять и по тому, что в своей книге он ни словом о ней не обмолвился — закончил все «Ревизором», то есть 1925 годом.

В слове «трибун», которое пренебрежительно (рядом с «красавчиком», конкурирующим с Завадским) брошено было в адрес Яхонтова, слышится между тем и задетое самолюбие Мейерхольда. Дело в том, что этот термин («актер-трибун») был утвержден в работе над «Бубусом». Содержание термина не вполне соответствовало общепринятому значению слова «трибун», но Мейерхольду, не проявлявшему особой щепетильности в терминологии, важно было определить и отделить своего актера от школы «психологического натурализма».

Когда Яхонтов осенью 1925 года развил самостоятельную деятельность на стороне, в одной из первых же газетных статей по поводу его композиции «Ленин» прозвучало: «актер-трибун». В термин, таким образом, был вложен иной, чем у Мейерхольда (более прямой и ясный) смысл, и слово это с тех пор укрепилось за Яхонтовым. Отклики на «Бубуса», как и на многие мейерхольдовские спектакли, были разноречивы. Первую композицию Яхонтова все встретили восторженно — в статьях говорилось об огромном значении работы «актера-трибуна», о нужности его широким массам и т. д. Зная властный, ревнивый характер Мейерхольда, можно представить его реакцию.

Он готов был обсмеять, унизить не только актера, но и собственный термин. «Трибун», «красавчик», «тенор» — теперь все оказалось в одном ряду.

Яхонтов ушел из театра Мейерхольда. И это был последний театр, к которому, как через много лет признала Попова, «еще долго тянулось его сердце».

Из письма, написанного в конце 20-х годов:

«Вчера я возвращался на машине с „Большевика“ и вспомнил свое прошлое.

Сначала я поступил в школу Художественного театра. Я не учился, а молился Станиславскому. Не прошло и года, и я стал сомневаться в этом безраздельном самозабвении, в этом созерцательном интуитивном постижении образа, в этом пренебрежении к человеческому уму…

Я поступил в другую школу.

Здесь ученикам еще не дозволялось заглядывать туда, где Вахтангов „иронизировал“ над чистым переживанием (это даже происходило в другом помещении). В школе же ученики пока должны были по-прежнему переживать.

А я сразу взял и заглянул…

Как жаль, что Вахтангов умер.

Это был мастер и притом мастер великолепный, но он умер. От него сейчас, по всей вероятности, только череп и остался. Бедный Йорик, ибо Вахтангов, бесспорно, один из его учеников.

Куда же идти дальше? Продолжать дело Вахтангова? Но разве можно в театре продолжать „дело“? Искони повелось, что смерть актера — это наиболее печальная смерть — ничего от него не остается.

Подите — посмотрите сейчас „Турандот“.

Нет, нет! Продолжать нельзя! Ведь для них (как и для всех до сих пор в театре) „классовая борьба“, „социальная революция“ — пустой звук… А это был театр, где 90 % актеров князья да графы — арбатская молодежь. Что же продолжать? Ровным счетом ничего.

И вот передо мной новый храм. „Театр имени Всеволода Эмильевича Мейерхольда“. Революционный театр, созданный революцией, „нужный рабочей массе“ — я голову готов был сложить за Мейерхольда.

И только один год прошел и снова я в размышлении… Это не то!..»

Многие слова в этом письме наивны. «Арбатскую молодежь» Яхонтов клеймит так, будто готов похвастаться собственным пролетарским происхождением. Восклицанием «это не то!» он утешал себя, зализывал раны. Но в одном он прав — судьба будто посылала его то на одни, то на другие «курсы усовершенствования», и как-то само собой определялся момент, когда эти курсы пора было кончать.

Любимый Яхонтовым великий русский актер Михаил Чехов, подытоживая свой путь, сказал: «Если актер хочет усвоить технику своего искусства — он должен решиться на долгий и тяжелый труд; наградой за него будут: встреча с его собственной Индивидуальностью и право творить по вдохновению». Выделим эти слова.

* * *

Случилось так, что очень скоро жизнь предложила Яхонтову выбор: за Мейерхольда или против него. Было это в обстоятельствах, требующих мужества. Личные обиды в таких случаях нередко играют роковую роль. Большой человеческой стойкости в характере Яхонтова не было. Но, может быть, есть еще такое понятие — «художественная стойкость»?

В 1928 году, когда Мейерхольд лечился за границей, кто-то пустил слух, что он не вернется. Репертуар театра подвергался резким нападкам. В Ленинграде был организован общегородской массовый диспут на тему «Должен ли существовать театр Мейерхольда».

И тут на трибуну Дворца труда неожиданно вышел Яхонтов. Неожиданно — потому что было известно, что от Мейерхольда он ушел, а, кроме того, на подобных собраниях Яхонтова никогда не видели. Он заметно волновался, лицо казалось совсем белым.

Он произнес страстную речь в защиту Мейерхольда. Он собрал все свои силы и сумел отделить личное от главного. Решалась судьба учителя, и в 1928 году он почувствовал себя способным повлиять на это решение.

Его речь звучала вдохновенной импровизацией, но ясно было, что он подготовил ее так же, как свои композиции — сочинил, выучил, обдумал каждую интонацию. Он исполнял эту речь подобно публицистическому спектаклю, ожидая немедленного и прямого отклика аудитории.

Он напомнил о том, что в эпоху военного коммунизма, когда зрители бегали греться в академические театры, а нарком просвещения Луначарский грудью отстаивал существование этих «феодальных твердынь», Мейерхольд со своей труппой в это время мерз в нетопленном помещении, работал в холоде, без денег, без дотации. Создатель театра, ставшего знаменем революции, разделял все трудности с теми, кто эту революцию совершал. Яхонтов говорил, что теперь, когда в театры пришел новый массовый зритель, когда театральная молодежь требует впечатлений, чтобы насытить живой художественный организм, необходимо проявить бережность к театру, который сам есть завоевание революции. Мейерхольду сейчас 55 лет, у него переутомленное сердце, «потому что в течение репетиций он сорок раз перебежит из зрительного зала на сцену и обратно». Общественное мнение должно остановить тех, кто мешает жить и работать художнику, отдающему свой талант революции… «Остановитесь!» — торжественно произнес Яхонтов последнее слово своей речи и простер руку над залом. Как уверяют очевидцы, зал встал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: