Рассказывают, Маяковский однажды сделал замечание чтецу, исполнявшему при нем «Необыкновенное приключение», когда тот пропустил или сократил заглавие. «У меня заглавие входит конструктивной частью произносимого стихотворения», — сказал поэт. В этой фразе хотелось бы подчеркнуть слово — «произносимого».
Яхонтов выделял строгое слово «десантных» и монументальное звучание имен: «Советский Дагестан» и «Красная Абхазия». К тому, что десантные суда ночью на рейде могут разговаривать, он относился с полной верой и уважением. В исполнении была игра, и гораздо бо́льшая, чем в других стихах. Актер перевоплощался — то в один пароход, то в другой. И разговаривал их голосами, в этом дуэте играя ситуацию драматическую, извечную. Один голос был мужской, другой, в этом не было никакого сомнения, — женский. Перевоплощение производилось только голосом, но оно требовало максимальной сосредоточенности. Когда Яхонтов начинал, в зале воцарялась особая тишина, как перед опасным номером в цирке.
Уже название устанавливало тишину. В какой-то особой протяженности слов «на одесском рейде» возникала картина: ночь, море. Людей нет. Огромные бронированные тела судов чуть покачиваются на рейде —
Яхонтов ставил тут знак вопроса. Это спрашивал Маяковский. Мы видели его на берегу. Он один, задумался.
Вероятно, это исполнение так же поддается нотной записи, как песня Юродивого в «Борисе Годунове». Но подобная запись не передает поэзии звучания, а это было решающим.
Кажется, это единственный случай, когда Яхонтов нарушал то, что у Маяковского называется «лесенкой». Тут была не лесенка, а точно воспроизведенный звук пароходного гудка, вернее, двух гудков, и потому строка распрямлялась и вытягивалась в ровную линию. В ответ низкому, ровно-тоскливому мужскому голосу чуть выше тоном звучало бесстрастное, надменное, женское: «Как-нибудь один-и-н живи и гре-е-ейся, я тепе-ерь по ма-а-чты влюблена-а в серый „Ко-минте-е-ерн“, трехтрубный кре-е-ейсер…».
И опять на низах: — «Все-е вы ба-а-абы трясогу-у-узки и ка-а-анальи…»
В финальной жалобе «Дагестана» («Здесь от скуки отсыреет и броня») последний звук в слове «броня» Яхонтов спускал на низы, уже несвойственные человеческому голосу, и заканчивал долгим, с закрытым ртом, «мычанием». Звук уходил за горизонт, в бесконечность, и таял где-то там, в воздухе. А Маяковский, кажется, вздохнув, еще раз оглядывал морскую даль и как-то устало, и в то же время эпически заключал, подбирая какие-то особые, «большие» слова:
Человеческое одиночество, отраженное в неодушевленном мире. Вечная, «перепетая не раз, и не пять» тема: один любит, другой — равнодушен.
Кто подсказал Яхонтову такое смелое, такое неожиданное звуковое решение? В его книге есть такие слова: «Была в нашем селе ночная стоянка пароходов. Помню холодные октябрьские ночи и последние рейсы вверх по Волге… Надо слушать пароходные гудки на Волге и на Неве — они разные».
Они, и правда, разные — на Волге, на Неве, в одесском порту. Но кажется, в стихотворение о двух судах вошла та «ночная стоянка пароходов» на Волге, вошел и опыт собственной жизни и многое другое. «Я учился и у органа, и у скрипки, и у пароходных гудков. Скажут: это дело субъективное, а, на мой взгляд, слушать склянки на пароходе — дело полезное и для поэта и для артиста. Маяковский слушал, я в этом уверен».
Василий Каменский, пораженный тем, как застенчив, нежен и послушен Маяковский в кругу близких, сказал: «Я много думал о том, что в Володе живут два Маяковских, два разных существа, и при этом таких, которые меж собой находятся в состоянии борьбы». Не менее мощной, чем цельность, была сложность этой натуры. Революцией он решился выверить все сферы человеческой (и собственной) жизни — и быт, и творчество, и любовь. Борьбу, идущую вокруг, он впустил в самые личные, интимные сферы, куда другие не впускают и глаз ближнего. Поэтому так трудно вычленить Маяковского-лирика из Маяковского-агитатора, они отделимы весьма условно, хотя иногда являют собой поистине два разных существа.
Яхонтов уловил то обаяние личного, которое окрашивает у Маяковского публицистику, и чувствовал себя гораздо увереннее, когда находил «трибунному» лирическое оправдание. На фоне других, исполнявших в те годы Маяковского, он резко выделялся лиричностью. Об этом сегодня вспоминают многие мастера слова: «Он читал изящно», «он нашел того Маяковского, к которому мы сейчас только идем». Сам же он сказал: «Я сейчас иду к Маяковскому, который не кричит, а разговаривает». Кажется, уже пришел, достиг, но говорит только: «иду».
«Разговаривающий» Маяковский понимался не в бытовом плане. Обыденных интонаций Яхонтов в свое исполнение не впускал, он перерабатывал их, переводил в русло поэзии. Некая торжественность присутствовала всегда, даже в самых шутливых, лирических, юмористических, детских — словом, в любых стихах. Она шла и от того, каким воспринимался характер Маяковского-человека, и, конечно, от ощущения общего органного лада его стихов. «Что ни страница, то слон, то львица» тоже читалось торжественно. И «Что такое — хорошо, и что такое — плохо» — тоже. «Этот — чистит валенки, моет сам калоши» — звучало не обыденно, а как бы поднималось над прозой, в урок ей. (Между прочим, такая интонация в детских стихах совпадала с особенностями характера самого Яхонтова. Он, как и Маяковский, в высшей степени уважительно относился к детям и общался с ними всегда «на Вы», независимо от возраста собеседника. Десятилетнему мальчику: «Вы едете в пионерский лагерь? Это замечательно! Надо вам что-то подарить! Вот — я подарю вам мыльницу!..»)
«Небытовой» характер поэта был очень понятен Яхонтову. Ему нравилось, что Маяковский ценил удобство необходимых вещей, но выказывал равнодушие к «тряпкам». Правда, у Маяковского были, как мы бы теперь сказали, неизмеримо большие материальные возможности — заграничные поездки, основательные гонорары. В общем, он был аккуратным в деловом отношении человеком. Возможности Яхонтова, скажем прямо, были ничтожны. Когда же они возникали, его обуревало первое желание — одаривать близких. Из письма Поповой к сестре: «Я помню это наивное, неумелое приобретение нужного и ненужного. Это проявление особого темперамента к вещам, обслуживающим человека. Эти часы в его жизни, когда он вдруг становился „земным“ (как умел, конечно) и хлопотал о паре теплых перчаток или ботинок „для Лили“… Сегодня он влетел как тигр и не пускал нас к своим чемоданам, из передней влетая в комнату все с новыми вещами. Все эти вещи были „для Лили…“». Себе, для себя — ничего. А если можно было бы подсчитать, сколько в своей жизни он потратил на цветы, пожалуй, на эти деньги можно было построить кооперативную квартиру.