Лелем прозвали Есенина, когда он появился в петербургских гостиных, очаровав хозяек своими золотыми кудрями и поддевкой. Но так же как эта одежда была стилизацией, благословленной лукавым Клюевым, так прозвище «Лель» явилось сусальной оберткой, не больше.
Ход размышлений Яхонтова не имел отношения ни к какой стилизации. Он был продиктован ощущением уникальности есенинского дара.
Тема «узловой завязи» человека и природы — одна из главных поэтических идей Есенина. В упомянутом исследовании А. Марченко она разработана глубоко, со всех сторон. Там, между прочим, в примечательном контексте мелькает фигура Яхонтова. Приводятся воспоминания, как однажды за ресторанным столиком Дома актера Яхонтов буквально «зачитал» есенинскими стихами К. Федина, Б. Пастернака и Я. Смелякова. «Нет, как это хорошо, как поэтически чисто», — восхищался Борис Леонидович, а когда, кончив читать, Яхонтов ушел… начал спорить со Смеляковым о непревзойденности есенинской поэзии, да с такой горячностью, что К. А. Федин, «глядя веселыми изумленными глазами на эту сцену, пожалуй, даже не без особого осуждения произносил: „Борис, Борис, ну что это, ей-богу…“»
Этот случай относится к началу 30-х годов. «Когда, кончив читать, Яхонтов ушел…» — характерная деталь. Уместно заметить, что Яхонтов не только никогда не пил, но и не вступал в застольные споры о литературе. Оказываясь в подобных застольях, он чаще всего молчал. Когда просили, читал. Если слушали, мог читать бесконечно.
За приведенным случаем в книге Марченко следуют интересные размышления о Пастернаке и Есенине и их разном отношении к природе: «Для Пастернака… природа — всегда вне его. „Родная, громадная“ — в нее можно влюбиться „по гроб и без памяти“, но уподобиться ей, стать ею — невозможно… На своей, на мужской стороне он волен взламывать любые загадки, но как только попадает на ту — всегда таинственную для него „половину“, где хозяйничает „сестра“ его — „жизнь“, — он снова из аналитика и допрашивателя превращается в вечного влюбленного. И, весь уйдя в зрение, боится заметить на женственном лике природы уже бывшее, уже знакомое выражение: она не должна повторяться, не должна раскрывать секретов своей прелести, иначе конец ее власти, ее неограниченному могуществу, а значит — и „творчеству и чудотворству“. И дальше: „Есенин не мог не показаться Пастернаку человеком с того берега, с той таинственной половины, на которую ему вход заказан“.
В этих строках между тем частичный ответ на вопрос об отношении Яхонтова к поэзии Пастернака. Вокруг его стихов Яхонтов ходил, не прикасаясь, говорил, что они никак „не ложатся на голос“. Речь идет об очень тонких особенностях и различиях поэтических натур. Яхонтов нередко в своем восприятии жизни и поэзии уподоблялся скорее поэту, чем актеру. Выбирая же среди признанных поэтов себе близкого, он интуитивно переходил на ту „половину“, где чувствовал себя свободно, под вопросом оставляя то, что для него неорганично. Он не читал Пастернака, но часами мог читать труднейшего для многих Хлебникова. „Хлебников заменял нам природу“.
Есенин звучал как с детства известный родной мотив.
„Женственный лик природы“. Это как в старом доме — есть женская половина, на которую кому-то ход заказан, а другому дан ключ. Яхонтов-художник держал в руке этот ключ, как и Есенин. К есенинской поэзии он подошел, как к женским своим ролям. По тональности исполнения это напоминало пушкинскую Татьяну, созданную на два года раньше: та же незамутненная простота, та же полная растворенность в чужом внутреннем мире, естественное существование в нем.
В немногих сохранившихся на пленке записях есенинских стихов, первое, что восхищает, — простота.
Обращение не к женщине вообще, и не к любимой, не к жене, не к знакомой, а к сестре. Яхонтов передает интонацией именно это: брат просит сестру спеть песню, которую им пела мать. Брат, сестра, мать. Единый родственный узел. Просьба в стихах „Сестре Шуре“ звучит рефреном, трижды, и каждый раз после этих слов внутри строки Есенин ставит точку. У Яхонтова — пауза. Брат слушает. Эта пауза не нарушает песенного склада и ритма стиха, но она обязательна, потому что сами стихи слагаются в параллель другому, неслышимому мотиву — тому, который тихо напевает сестра. Возникает эффект двойного звучания: стихи-песня звучат как бы на фоне другой, женской, деревенской песни. „Ты мне пой“. Яхонтов, кажется, тихо вздыхает. И прямо из-под строки слышится тот, желанный, с детства знакомый мотив.
Все стихотворение — как подпевание „той“ песне и воспоминание о доме. Чувство замкнуто в себе. Чувство брата к сестре интимно и так же интимно чувство к дому и к родине. Оно касается двоих, связанных самой прочной связью.
У Есенина сказано: „Как дерево роняет тихо листья, Так я роняю грустные слова“. В стихах „Сестре Шуре“ Яхонтов именно роняет слова. Они покачиваются в воздухе, как листья, опускаются. Падают. Последний раз встрепенувшись, замирают, теперь сами — земля, почва. В финале последний взлет вверх и легкий спуск вниз, на землю:
При идеальной подчиненности общему песенному ритму важно малейшее повышение голоса. Например, на слове „припомню“ оно звучит как обещание: непременно, обязательно припомню, не волнуйся, все-все припомню… Или на слове „легко“ — в нем секунда душевной легкости, редкой и оттого бесконечно дорогой. „Видеть мать…“. Еле заметная пауза. В этой паузе, как в открывшемся окне, мы видим деревенский двор: мать, тоскующие куры… Слегка подчеркнуто повторное „у“ — для Есенина в этих повторах музыка родного дома.
Яхонтов ее и воспроизводит едва слышной мелодией.
Есенинская программа хоть и имела строго концертный облик, была, может быть, самым разноцветным созданием Яхонтова. Для этого не понадобилось ни цветных ширм, ни смены костюмов. Живописность есенинской поэзии Яхонтов воссоздал в звуках и образах. Молодой Есенин, убежденный, что „в мире нет ничего не живого“, рисует любимый им мир, подобно тому, как крестьянин-художник алой краской расписывает коней на прялке или сплетает в орнаменте диковинные травы и звериные морды. Все отчетливо, в ярком цвете — алом, синем, малиновом. Яркий цвет и резкая линия, обрисовывающая контур.
Как бы ни варьировалось строение композиции, Яхонтов всегда начинал с этого, про табун — раннего стихотворения, отнюдь не из популярных. Сразу отбрасывалась мысль о том, что будут исполняться известные „чувствительные“ строки.
Он вводил в эту поэзию, как в мир, волшебно преображенный. „Зеленые холмы“, „синеющий залив“, „смоль качающихся грив“ — все видно, отчетливо и вместе с тем прозрачно.
Что тут действеннее всего — цвет? А может быть, не менее важен звук? Ведь тут целая полифония звуков: „сдувают ноздрями“ — это слышишь; „храпя в испуге на свою же тень“ — слышен этот конский храп; и — „звон, прилипший на копытах, То тонет в воздухе, то виснет на ракитах“. Потом раздается рожок пастуха и —