«Твой бюллетень для голосования 10 апреля пусть выглядит так: больший круг под словом ДА перечеркни жирным крестом».

Воры, выпущенные на свободу в эти дни и вновь попавшиеся, изобличали себя, утверждая, будто купили спорные товары в магазинах, которых, поскольку они принадлежали евреям, ВООБЩЕ БОЛЬШЕ НЕ СУЩЕСТВОВАЛО.

Факельные шествия и митинги; здания с новыми государственными эмблемами обрели ЛИЦО и ВЫТЯГИВАЛИСЬ В ГЕРМАНСКОМ ПРИВЕТСТВИИ; леса и горы также украсились; перед сельскими жителями исторические события разыгрывались в виде спектаклей на природе.

«Все мы были взбудоражены», — рассказывала мать. У них появились какие-то общие переживания. Даже скука буден представлялась весельем праздников — с таким настроением трудились «до глубокой ночи». Наконец-то обнаружилась великая связь между всем, что до сих пор было непонятным и чуждым; всему словно нашлось своё место, и даже отупляющая, механическая работа стала осмысленной. Рабочие движения, которых она требовала, внезапно обрели — ибо человек сознавал, что их одновременно выполняют множество других люден, — бодрый спортивный ритм, тем самым человеку казалось, что он хоть и в сильных руках, но всё-таки свободен.

Ритм стал существованием, он стал ритуалом. «Общая польза выше личной, общие интересы выше личных». Человеку казалось, что везде он дома, а потому исчезла и тоска по родному долгу; на обороте фотокарточек у матери записаны разные адреса, впервые она завела (или получила в подарок?) записную книжку: появилось вдруг так много знакомых и так много всего случалось, что-то можно было ЗАБЫТЬ. Ей всегда хотелось чем-либо гордиться; а раз всё, что она теперь делала, оказывалось по-своему важным, то она могла и вправду гордиться не чем-то определённым, но вообще, эта гордость стала её состоянием, выражением обретённой полноты жизни; с этим смутным чувством гордости она не хотела теперь расставаться.

Политикой мать всё ещё не интересовалась: то, что разыгрывалось у неё на глазах, походило на что угодно — маскарад, хронику («Сводка событий, две музыкальные недели!»), некий светский храмовый праздник. «Политика» была ведь чем-то неосязаемым, абстрактным, стало быть, не карнавалом, не хороводом, не ансамблем в национальных костюмах, во всяком случае, не тем, что МОЖНО ВИДЕТЬ. Кругом, куда ни глянь, сплошной парад, а «политика» — что это? Слово, которое не стало понятием, ведь его вдалбливали ещё в школе, как все остальные политические понятия, без какой-либо связи с чем-то конкретным, реальным, а просто как лозунг, или если уж пытались объяснить его наглядно, то как неодушевлённый символ: угнетение представлялось в виде цепи или сапога, свобода — в виде вершины горы, экономическая система — в виде умиротворяюще дымящей фабричной трубы и любимой трубочки по вечерам, а общественная система — в виде лестницы, на которой размещались: «император — король — дворянин/буржуа — крестьянин — ткач/плотник — нищий — могильщик»; это была игра, но играть в неё могли только в многодетных семьях крестьян, плотников и ткачей.

Это время помогло матери преодолеть себя, обрести самостоятельность. Она держалась теперь уверенно, отбросила страх перед прикосновением: вот на фотографии у неё шляпка съехала набок — это парень прижал её голову к своей, она же радостно смеётся в объектив. (Всё это домыслы, будто фотографии могут что-то «сказать» о таком превращении, но разве не домысел в большей или меньшей степени всякий рассказ даже о том, что действительно произошло? В меньшей, когда ограничиваются простым сообщением о происшедшем; в большей, чем точнее пытаются рассказывать. Чем больше человек выдумывает, тем скорее рассказанная им история окажется интересной и для кого-то другого — может быть, потому, что легче идентифицировать себя с рассказанным, чем с сообщёнными фактами? Отсюда, быть может, и потребность в поэзии? «Удушье на берегу реки», как сказано у Томаса Бернхарда[3].)

Война, серия победных радиосообщений под оглушительную музыку, несущуюся из затянутого материей динамика, вмонтированного в приёмники, таинственно поблёскивающие в тёмных углах под распятием, только усилила ощущение собственной значимости, поскольку «усугубила неопределённость условий жизни» (Клаузевиц), наполнив прежнюю унылую обыденность захватывающими случайностями. Для матери война не была кошмарным наваждением ранних детских лет, определившим мир её ощущений, каким война стала для меня, для неё война была поначалу как бы встречей со сказочным миром, о котором до этого можно было узнать разве что из проспектов. Она по-новому воспринимала теперь расстояния, и то, что было РАНЬШЕ, до ВОЙНЫ, и, главное, отдельных людей — тех, кто играл прежде безликие роли приятелей, партнёров по танцам, коллег. Впервые возникли и родственные чувства: «Дорогой брат!.. Я ищу на карте места, где ты сейчас, возможно, находишься… Твоя сестра…»

Так родилась и первая любовь: к немцу, члену нацистской партии; служащий сберегательной кассы в мирное время, он — теперь казначей воинской части — что-то всё-таки собой представлял и не замедлил сделать ей ребёнка. Он был женат, но она любила его, очень любила, терпела, что бы он ей ни говорил. Она познакомила его с родителями, бродила с ним по окрестностям, скрашивала его солдатское одиночество.

«Он был таким внимательным, я совсем его не боялась, как других мужчин».

Он распоряжался, она подчинялась. Однажды он сделал ей подарок: духи. Он дал ей на время приёмник, который потом забрал. К тому же он «тогда» много читал, они читали вместе книгу под названием «У камина». Однажды на прогулке в Альпах, когда они, спускаясь по склону, чуть пробежались, у матери вырвались ветры, и отец сделал ей замечание; но чуть подальше он и сам выпустил газы и тут же громко, закашлял. Мать, корчилась от смеха, рассказывая мне об этом, она хихикала злорадно, но совесть её была нечиста, ведь она чернила свою единственную любовь. Ей и самой было смешно, что она кого-то любила, и надо же — такого нелепого. Он был ниже её ростом, много старше, лысый, с ним она ходила в туфлях на низком каблуке, то и дело меняя шаг, чтобы попасть с ним в ногу, держась за оттопыренную, словно бы отстраняющую её руку, из которой то и дело выскальзывала, — неравная, смешная пара; но и двадцать лет спустя мать мечтала о том, чтобы вновь испытать к кому-нибудь чувство, которое внушил ей некогда своими убогими любезностями, почерпнутыми у Книгге[4], сей деятель сберегательной кассы. Но ДРУГОГО больше никогда не было: жизненные обстоятельства так её воспитали, что свою любовь она сосредоточила на одном-единственном человеке, которого ни заменить, ни обменять было нельзя.

После экзаменов на аттестат зрелости я впервые увидел своего отца: он случайно встретился мне на улице ранее условленного времени — смятая бумажка на обгоревшем носу, в сандалиях, с собакой колли на поводке. Чуть позже он встретился со своей бывшей возлюбленной в маленьком кафе её родной деревни; мать была взволнована, отец — растерян; я стоял в стороне у музыкального автомата и нажимал кнопку с пластинкой «Devil in Disguise» [5] Элвиса Пресли. Муж матери узнал об этом свидании, но послал только, чтобы дать им понять это, младшего сына в кафе, где мальчик купил мороженое, а потом встал рядом с матерью и незнакомцем и время от времени монотонно спрашивал её, когда же она наконец пойдёт домой. Отец нацепил солнечные фильтры на свои очки, то и дело заговаривал с собакой и наконец собрался — «пора уж» — платить.

— Нет, нет, я тебя угощаю, — сказал он, когда и мать достала кошелёк из сумки.

Мы уехали с ним вместе в отпуск и послали ей одну общую видовую открытку. Везде, где мы останавливались, он объявлял, что я его сын, боялся, чтобы нас, избави бог, не приняли за гомосексуалистов («Сто-семьдесят-пятых») [6]. Жизнь разочаровала, его, он чувствовал себя всё более и более одиноким.

вернуться

3

Современный австрийский писатель.

вернуться

4

Книгге, Адольф (1752–1700) — немецкий писатель: широко популярной была его книга «О взаимоотношениях между людьми».

вернуться

5

«Дьявол в маске» (англ.).

вернуться

6

Гомосексуализм преследовался в Германии по статье 175.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: