Если бросить упрек Шеллингу в том, что, наделяя идеи истинным существованием, придавая им смысл первосущной реальности, он тем самым обожествляет их, приписывает им некую мифическую реальность, то мы услышим в ответ, что попали, так сказать, в самую точку: «Эти реальные, наделенные жизнью и существованием идеи суть боги; поэтому общая символика или общее воспроизведение идей как реальных дано в мифологии…»; «…боги в любой мифологии суть не что иное, как идеи философии, но созерцаемые объективно, или реально» (там же, 69). Продукты, создаваемые в качестве мира художественного вымысла, «представляются действительными по ту сторону сознания, но они же оказываются идеализированными — для посюсторонности сознания» (10, 391). Шеллинг называет мифы вымыслом не для того, чтобы откреститься от них как от чего-то нереального, как от пустой фантазии, напротив, он требует серьезного отношения к ним. Ведь божественный мир фантазии и вымысла, или мифология, есть продукт бессознательного творчества, создается непроизвольно и в этом смысле объективно, служит первичным материалом, из которого развивается искусство. В самом деле, разве не составляла греческая мифология почву и материнское лоно для греческого искусства, египетская мифология — для египетского искусства?
В мифологии как в изначальном объективном фундаменте искусства коренится характерная для всего художественного творчества черта, требующая вступления философии в свои права. Дело вот в чем: «те, кто в состоянии творить прекрасные произведения, часто менее всего обладают идеей красоты и истины самой по себе, именно потому, что они одержимы ею…» (4, 87). Творящий воспроизводит не красоту саму по себе, а только прекрасные вещи, тогда как философ стремится воссоздать не единичное истинное и прекрасное, а истину и красоту, как таковую. Философ, следовательно, в отличие от художника ставит целью «сорвать покровы с самого произведения искусства, разоблачить его сущность…» (8, 289).
Отличие этих взглядов Шеллинга на искусство от его взглядов периода «трансцендентального идеализма» составило то, что следует назвать развитием их в настоящем смысле слова, а не просто детализацией. В 1800 г. имелся, правда, отдаленный намек на возможность такого развития. В «Системе трансцендентального идеализма» автор как бы невзначай обронил мысль, никак не вязавшуюся с доминировавшим в том контексте представлением о художнике как ясновидце, у которого «неизменная тождественность», лежащая в основе всего существующего и скрытая от других людей, в том числе от философов, «совлекает с себя все покровы» (10, 379), — мысль о том, что художник изображает и высказывает вещи, «не открытые до конца его взору» (там же, 380). В обновленной системе рассуждений это уже не выглядело случайной оговоркой. Не в эмпирическом искусстве, а в философии вообще, и в особенности в более тесном круге ее, в философии искусства, доходим мы до «лицезрения вечной красоты и первообразов всего прекрасного» (11, 62). В разговоре «Бруно» прямо указывается, что создатель художественного произведения «необходимо является скорее профаном, чем посвященным», ибо он не познает, а только «открывает, не подозревая того, тем, кто понимает, сокровеннейшие из всех тайн» (4, 88).
Было бы, конечно, ошибкой видеть в рассуждениях философа стремление умалить роль творца художественных ценностей, — Шеллинг полемизирует с антиинтеллектуализмом и пытается возвести рационалистический способ познания к новой вершине: от безуспешных попыток конечного, ограниченного по своей природе рассудка познать абсолютное к познанию посредством бесконечного разума, к абсолютному познанию. Когда с очевидностью являющийся в творении искусства синтез противоречия оказывается превышающим нашу способность уразуметь его и, несмотря на отчаянные усилия мысли, невыразимым в понятиях, то даже в этом случае Шеллинг не отвергает в тождестве противоположностей, в этом столь загадочном для нашего конечного интеллекта предмете, его собственного разумного устройства и ищет способ постижения этого предмета в нем самом, в его собственной конституции.
Теперь на саму философию искусства, которая возвысилась над художественным творчеством и сделала его открытым для умозрения, можно взглянуть как на составную часть уже продвинувшегося вперед общефилософского воззрения Шеллинга. Отдельные стороны его учения развивались им так, что возвышали вместе с тем и все здание его системы. Сведя воедино, как это делает и сам Шеллинг, общие тенденции, уже намеченные в философии природы, в трансцендентальном идеализме и в эстетическом учении, мы сможем проникнуть в самый центр его мышления, в философию тождества.
Глава VII. Растворение противоположностей в абсолютном тождестве
Шеллинг связал в своей системе единой непрерывной нитью природный и духовный мир, изобразив элементы того и другого в последовательно восходящем ряду. Каждая ступень этого ряда есть потенция развития универсума, относительная форма выражения мирового принципа. Низшая ступень этого ряда — материя, а высшая — познающая и созидающая мир субъективность, субъективное в его совершенном самовыражении. Материальный и духовный мир — это два порядка одного и того же непрерывного процесса.
Мышление наталкивается на необходимость предположить согласованность обоих порядков. Искусство осуществляет это согласование, но «механизм» его оставляет в тайне. Проникнутая поэтическим духом философия Шеллинга уже ответила на вопрос, как это должно происходить. Весь мир предстал в ней как живое произведение искусства. Объективный мир есть первоначальная, еще бессознательная поэзия духа. Субъективный мир в интимнейшем его самовыражении, в искусстве, коренным образом согласуется с объективным: эстетическая деятельность, обнаруживающаяся на высшей ступени развития, тождественна с творческой активностью природы. Но ответ на вопрос есть только предрешение его. Дело встало за действительным решением.
Мыслитель верно уловил тенденцию предшествующего развития к преодолению противоположностей. «Восемнадцатый век… — говорил Энгельс, — не разрешил великой противоположности, издавна занимавшей историю и заполнявшей её своим развитием, а именно: противоположности субстанции и субъекта, природы и духа, необходимости и свободы; но он противопоставил друг другу обе стороны противоположности во всей их остроте и полноте развития и тем самым сделал необходимым уничтожение этой противоположности» (1, 1, 600). Заслуга Шеллинга заключается не в том, какими путями и средствами он решал проблему, а в том, что вообще пытался решить ее. Он пустился в поиски того, что лежит вне и выше всякой противоположности. Соответственно характеру сферы изысканий и принципу подхода к ней новая ступень философствования обозначается как философия тождества. Первым ее документом стала работа «Изложение моей системы философии» (1801).
Философию природы и философию самосознания Шеллинг всегда считал двумя полюсами философии наподобие полюсов магнита. Теперь же все внимание исследователя сосредоточено на лежащей между этими полюсами точке безразличия. Предполагается, что абсолютный синтез потенций объективного вполне достигнут в философии природы, а абсолютный синтез всего субъективного — в трансцендентальном идеализме, и речь идет об объединении объективного и субъективного в абсолютное тождество, которое преподносится под видом единства конкретного и более прочного, нежели формальное соединение протяжения и мышления — атрибутов спинозовской субстанции, неизменно сохраняющих в ней качественную обособленность друг от друга. Каждая определенная потенция обозначает определенное количественное различие объективного и субъективного, преобладание одного или другого, а в абсолютном тождестве скрадывается также и это различие.
Вдохновляясь идеей о «совпадении противоположного», которая почерпнута прежде всего из диалога Джордано Бруно «О причине, начале и едином» (1584), Шеллинг в диалоге «Бруно» возводит «единство» вместе с его противоположностью к возвышающемуся над ними «единому». Если это единое растворяет в себе противоположности, то оно, как и эти противоположности, есть лишь относительно единое, — «только то, что абсолютно и бесконечно противоположно, может быть бесконечно единым» (4, 94). Бесконечно единое, как оно есть в абсолюте, уже не противостоит конечному, как, скажем, идеальное — реальному, мышление — бытию или понятие — вещи. Все подобного рода противоположности выступают в их разделенности лишь в мире явлений и представляются обособленными только нашему конечному рассудочному познанию, для которого «все является навыворот и как бы вверх ногами» (там же, 98). В абсолюте же все безусловно едино: идеальное есть непосредственно реальное, и обратно; мышление есть бытие, а бытие есть мышление. Бесконечно единое «не заключает противоположности ни над собою, ни в себе, а только ниже себя» (там же, 143).