Погост.
Поповский дом под железной крышей. Избы с крашеными окольницами, в кровь сбиты ноги опорками. Я сел отдохнуть на пожне у стога сена. И то ли заметили меня из деревни, то ли случай такой выпал, — заявился ко мне мужик в гимнастерке распояской, оброть-недоуздок через плечо.
— Полно врать, — сказал он, когда я завел прежнюю басню. — Лошадь он ищет… Ко красным пробираешься. Да не ты первый. Идут! Кто своей охотой, кому и деваться некуда.
Узелок с ним был, в узелке картошки вареные, сальца кусок, лепешка из льняного жмыха и бутылка молока.
— Ешь, не осуди, что хлеба нету. Только поостерегся бы ты, не ровен час нарвешься на беду. Шибко вольно шагаешь, ровно в гости.
«Вот тебе, Федька, игольное ушко!» — подумалось мне.
— И я, бывало, на ту войну весело шел, — говорил мужик мрачно. — Надеялся к зиме вернуться, да три года загибался в окопах. Войны, они, паренек, долгие. И эта, не думай, что кончится скоро. А кабы не хозяйство, туда ж бы пошел… — ухмыльнулся он угрюмо. — Коней искать без оброти!
— У всех хозяйство, — заикнулся я было, робея перед его ухмылкой на мрачном, изрытом оспой лице.
— Лопай, если дано! — рявкнул мужик. — Указывает ишшо. Душу ишшо вынает. Может, я ночей не сплю, может, мне тошнее, чем кому? Газами травлен, штыками колот, и опять мне винтовку брать? Знаю — долг в том. Долг… долги… Пошто я всем должен, мне одному никто не должен?
Что тебе ответить, дядя? На себя сердишься, зачем же на мне муку свою срываешь?
Не тронул я ни лепешки, ни молока:
— Благодарствую, сыт.
Вскинулся он угрюмо:
— Брезгаешь? Ишь, чистоплюй нашелся, опорки на босу ногу.
Когда я уходил, мужик бросил мне вслед оброть, звякнувшую железными удилами:
— На, самолучшую отдаю.
Я ее не поднял. Даже не обернулся назад. Жену свою взнуздывай… Хозяин!
Потом уж одумался. Я-то разве не такой же, как этот мужик? Поесть он принес, оброть давал. Зря я худо с ним обошелся. Наконец, с чего он догадался оброть принести? А… ведь меня баба в телеге обогнала, я еще выспрашивал у ней про свою Карюху: на лбу проточина, на передней ноге подкова хлябает.
Туман прозрачней, чем пар от дыхания. Снизу водой, сверху луной туман подсвечен. Из кустов сверчок скрипит, как сук каленый пилит. Река, берега ее, небо до донышка самого, до звезды падучей — все в покое, оттого сверчок лишний, и утки крыльями зря просвистели, гармонь попусту в селе взыгрывает.
Каково-то дома у нас? Надо хлеб жать, и большак в бегах, и лошади нет. Ладно ли, что я хозяйство на поруху бросил?
В полуверсте на левом берегу селение. Амбары, пристань. По избам огни. Огни на пароходах: пять пароходов у берега.
Уходился за день, месту бы я рад, да где оно — мне-то, поротому?
Кутаюсь в пиджак, колена прижал к подбородку. Соя неймет, веки сомкну — видится родная изба, поле мое и Карюха.
Из тумана рыхлого, низинного в полночь выплыли суда. Крались буксиры-колесники: шлеп-шлеп колесами — и замрут, течением их несет. Один выплыл — на капитанском мостике пулемет, как собачонка на задних лапках, пушки спереди и сзади, а на веревке, растянутой от кормы к узкой длинной трубе, вывешено бельишко — сохнет. Отслаивался волокнами, стлался по воде туман, выпуская из себя пароходы.
Три буксира сближались с пристанью. Передний загудел, да как грянут с него громы-молнии!
«О-ох!» — охнули берега, река и небо. Со стоном, протяжно и щемливо: «О-о-ох…»
Прокатился грохот, тяжестью своей придавил тишь плесов, и не вернуть ее больше в крутые берега.
Огненные сполохи над колесниками — залпы пушек, отрывистый треск винтовок. Кусты дыма, огня на левом берегу: взрывы, взрывы… Просверкнет бегуче, и по избам отзовутся окна, моргнут и зажмурятся до очередного залпа. На белой колокольне смигивает в вышине крест, сама колокольня, вздрогнув, выступит из потемок и снова в темь ночную прячется.
Гул, рев, грохот. Заотвечали буксирам оба берега. Борта пароходов вдоль пристани то и дело опоясывает белый чад, едкие, слепящие выблески орудий.
Тяжелые снаряды буравят воздух, шелестят, подвывая, и зарываются в волны. От всплесков пуль, осколков кипит плес. Столбы воды захлестывают палубы буксиров. На воде, на месте взрыва, вместе с пеной появляется дымок и клокочут пузыри. Суматошно мечутся в небе зарницы. На чистых, выметенных ветром разводьях рябят красные, желтые блики.
Острой болью отзывались во мне звуки осколков, разлетающихся по настилу буксирных палуб, свист пуль, рикошетом отскакивающих от железа бортов.
Ну что же вы? Трое вас против пятерых пароходов у пристани, пушки, пулеметы с берегов бьют… Чего мешкаете? Уходите скорее. Ну же! Ну!
Словно отвечая моей отчаянной мольбе, с мостика переднего буксира прогремело в рупор:
— Полный вперед!
Закрутились колеса, из покореженных осколками труб взвились искры — и береговой откос разом заслонил буксиры. С пароходов и с берегов озлобленно и запоздало ухали орудия, частили пулеметы и винтовки.
Лупите давайте по пустому-то месту! Сверху, с угорышка, мне было видно, что, дугой обогнув пристань, буксиры бесследно растворились в туманном сумраке.
Но что они творят? Смерть ведь… Верная ведь гибель! Задним ходом буксиры пятились и снова шли на берег, прямо на орудия и пулеметы. Будто нарочно туман отнесло ветром, все три буксира очутились на виду, залитые светом пожара. На полукруглых кожухах колес я даже успел прочитать названия судов: «Мурман», «Могучий»…
Через рупор раздалось:
— Кормовые, пли!
Гудело, раскалывалось небо. Тесно в берегах раскатам ночного боя, грохоту взрывов, свисту пуль и осколков. Рев орудий, пулеметную и ружейную перестрелку усиливало и разносило эхо.
«Могучий», шедший по пятам за «Мурманом», вывалился из общего строя, замученно шлепая плицами. Окутанного паром, течение сносило его к берегу, под огонь артиллерии, под свинцовую вьюгу пулеметов. Огрызаясь, рявкала на борту одна пушка, остальные умолкли. Буксир зарывался носом в воду, порой исчезал за всплесками тяжелых снарядов.
— На «Могучем», без паники! — прогремело в рупор.
«Мурман», подойдя к подбитому, теряющему ход и управление буксиру, заслонил его собою.
Вожак эскадры тоже был поврежден, борта в пробоинах прямых попаданий.
Столб воды поднялся перед ним.
Недолет…
Столб сзади!
Перелет…
Первый в бой, последний из боя, отступал «Мурман». С капитанского мостика, жадно глотая ленты, стучал пулемет, и за ним был тот, кто командовал боем: великан в плаще-дождевике. Я-то его сразу приметил.
Пылали амбары и белый пароход с крестатым флагом на косой мачте.
Ну, решайся, Федька, не упусти свой час! Я опрометью скатился под обрыв.
Вода холодная: дрожью всего обняло, зубы заляскали, едва я по колено забрел. Собрался с духом и поплыл. Течение подхватило, понесло навстречу переднему буксиру. Он надвигался, вырастал темной громадой — много быстрее, чем казалось с берега, когда буксир чуть подавался вперед, шлепая плицами колес. Он зарывался в воду, с усилием откатывал от себя пенные валы, мы сближались стремительно, стало мне жарко, несмотря на холодную воду: Федька, безголовый, сомнет ведь он тебя!
Опорок слетел. На, леший, ходи теперь босой… на, леший! Нарочно крючу пальцы, чтобы уцелевший опорок сберечь. По сторонам чикает: чок, чок. Пули — хватило у меня ума догадаться. Буксир огрызается: частит скорострельная пушчонка, пулемет стрекочет: так-так-так… так-так! Лезет буксир громадным утюгом по воде — этакий раз пригладит, больше не попросишь.
Внутри судна, в трюме, наверное, душно, иллюминатор открыт. Он низко, в отверстие чуть не заплескивается волна.
Шумел буксир колесами, начало меня мотать в волнах, одежда враз отяжелела, и в отчаянии я рванулся к берегу. Куда там! Тянет вниз — на дно, тащит под днище буксира, как засасывает.
Ну, пропал!