— В самом деле, глянем, что с гостем дорогим, — проговорил Достовалов. — Застыл я без шинели.
Первое, что вырвал из тьмы луч карманного трофейного фонарика, были глаза Высоковского и рукоять ножа. Остекленевшие, мертвые глаза и рукоять ножа в горле.
— То-то непутево он мычал! — утирался рукавом Овдокша.
Викентий Пудиевич стянул с головы кожаную фуражку:
— Погано кончил. Женя.
Дождь поливал, ветер, налетая порывами, гнул деревья. Буря разыгралась в глухомани безлюдной.
Опустив руки, горбился Достовалов. Пучилась на спине гимнастерка.
— У кого есть огонек? Покурить смерть охота.
— Разреши, Григорий Иванович, — взволнованно сказал Пахолков. — Я солдат верну.
— Э-э… Ищи ветра в поле! — махнул отец рукой. Тимоха ведь их увел!
Глава XIII
«…Это есть наш последний…»
Вытирая ладони ветошью, Виноградов поднялся с механиком из машинного отделения:
— Твое заключение, Анисим Иванович?
Понимает толк в судовых двигателях товарищ Павлин: начинал трудовой путь в Питере на Семянниковском судостроительном заводе; и оружейник он ровню поискать, так как работал на Сестрорецком оружейном заводе. А не выставляется: «Твое заключение, Анисим Иванович?»
Надорвался буксир, нуждается в ремонте. Ставят буксир на прикол, а меня списывают на берег.
Дома по хозяйству был парнишка большаком. Пахал, сеял, сено косил и мешки на себе носил. Люди уважали, за руку здоровались: «Мое почтение». Ладно, пусть не мужик, пусть половина мужика… Э, то-то и оно, что половина! Опять я не волок наравне со взрослыми, поэтому околачиваться придется на берегу. В охрану складов поставят, наверное. Тоже служба. Говорят, и в тылах жить можно.
Леля вынесла Игорька, закутанного в одеяло. У Павлина Федоровича в руке саквояж с семейными пожитками. Поднятый тент штабной брички, подогнанной к трапу, барабанило дождем.
— Не вешай нос, юнга, — потрепал Павлин Федорович по плечу. — Сколько тебе суждено впереди боев… Попомни, братушка, мое слово!
Тонут в грязи деревянные халупы, нахлобучив промокшие крыши. Теряются во мгле затяжного ненастья склады, протянувшиеся версты на три в несколько рядов бревенчатых амбаров. Снаряды, взрывчатка в складах. Миллионы пудов.
База Красной Армии — Котлас.
Пароходские дымы стелются над Двиной, смешиваясь с паровозным чадом. Спорят между собой гудки локомотивов и сирены судов, кто громче рявкнет. Узел важных транспортных путей — Котлас.
Только найдется ли место безотраднее Котласа в дождливую пору? В продымленной махоркой приемной Совдепа возле машинистки Тонечки увивается матрос, увешанный гранатами и пулеметными лентами:
— Когда же я вас, Антонина Федосьевна, поучу винтовку держать? Боевая подготовка всем обязательна.
Тонечка застенчиво потупляет реснички:
— Я лучше что-нибудь вам отпечатаю, товарищ.
Полно матросов в Котласе. Петроград прислал флотский отряд с Балтики, Гатчинский батальон моряков и дивизион артиллерии, сформированный путиловскими рабочими.
А еще из Вологды прибыли коммунистическая рота и батарея трехдюймовых орудий, из Перми корабельные пушки. Первый Вологодский полк, латышские стрелки, добровольцы Великого Устюга, авиаотряд, саперные части — большие силы свел Павлин Виноградов в бригаду и взял над ней командование.
Ветер рябит в Котласе лужи. Свисает с забора плакат, вопрошает с него прохожих красноармеец в шлеме:
Рядом бюллетень о состоянии здоровья Ленина. Толпятся люди, старушка под зонтиком читает вслух:
— «Температура 38,5. Пульс 120, хорошего наполнения. Ночь провел спокойно».
Низкая хмарь глушит топот маршевых рот, направляемых на погрузку в баржи…
Суток пятеро я провел в Котласе, выстаивая положенные часы в охране артиллерийских складов. Заваливался на нары в положенное время. Получал супец-кондер из сушеной воблы. Отоспался, отъелся даже. Приволье настоящее после буксира и палубы в крови!
Только начала одолевать тоска. Не житье мне в Котласе. По тылам тому не житье, кто фронта хлебнул.
В хозяйстве тоже так. На пашне, на покосе вымотаешься, к вечеру ни рукой, ни ногой, зато в душе покой. Что мог, сделал, чего не мог — за это не судите, люди! Устаток мужику нужен, чтобы на мир прямо смотреть и ни перед кем не опускать глаз. Та усталость нужна, после которой понимаешь себя человеком, по земле ступаешь с достоинством: эй, дорогу, работник идет!
Работник, он всегда работник: в поле за плугом и в карауле под штыком.
Подался я на пристань. Шла погрузка. Часовой было сунулся, я тельняшку ему показал, рванув пуговки гимнастерки: «Своих не признал?» Недоглядел часовой — прыг я на отчалившую, заполненную бойцами баржу.
Ольховые куртины, сыпавшие заржавленный лист, подтекли сине-белой дымкой. К этому смирному утру туманец легкий бывал в деревне очень кстати: пахло соломой, натрушенной с возов, на шершавые листья лопухов выступала испарина, и солнце плавало в облаке, на облаке и подымалось над деревней, суля погожий денек. Таким утром выйдешь на крыльцо: воздух легкий, ласковый, бодрящий, от него радостно и светло…
— Капуста тебе в нос, не высовывайся, — заорал Ширяев.
Я вздрогнул, унырнул головой под куст.
Заплывает низинный луг белой дымкой, но то не туман, то гарь пороховая.
— Короткими перебежками-и-и! — раздалась команда.
Ширяева будто пружина подкинула: пригнувшись, помчался луговиной. Резанул пулемет. Ширяев упал, откатился в сторону, в аккурат под прикрытие осоковых кочек.
Моя очередь на перебежку.
Чего уж, сам винтовку взял! Сорвался я с места. Бегу впритирку к кустам. Пули жигают вокруг, как осы. На, возьми, леший… Штыком задел за куст. На всем ходу меня развернуло в обратную сторону. Топчусь у куста. Бац! Залепило пулей — приклад в щепки.
Со злости на себя реветь готов. И-их, небось как Ширяев, то пули мимо, а как я, то и винтовка вдребезги.
Рябой дюжий парень с полами шинели, подоткнутыми за ремень по-бабьи, словно подол сарафана, плюхнулся рядом:
— Ляг! Не выставляйся!
— Чего сам не в свой взвод затесался? — я ему в ответ. — Указывает еще… Откуда такой?
— Мы-то? Из Вологды. Про Кирики-Улиты слыхал?
У парня зубы ляскают. Губами шлепает и чуток вроде подвывает. Раньше своей смерти он умер, вот что такое. Со страху чего не бывает.
Я лег.
— Закурить хошь?
— А есть? — обрадовался парень.
С табаком худо. С едой не лучше: вчера за весь день горячего не перепало, сухари выдали гнилые.
В перебежку я пустился с целенькой винтовкой. Расщепленный пулей приклад достался рябому парню из Кириков-Улит, что под Вологдой. Поменялись: я радехонек, и он доволен — может, удастся отсидеться под кустом? Не из храбрых рябой.
Скапливались наши цепи перед атакой. Еще бросок, еще, и мы достигли лощины.
Ошалевшая птаха перепархивала по ольхе, трясла хвостиком. «Убирайся, пулей зацепит!» — Только так подумал, птаха и свалилась с ветки между мной и Ширяевым.
Ширяев схватил ее в траве. Потрогал заскорузлым пальцем.
— Дала дуба, а крови нет.
Пушистый комочек на его ладони приоткрыл черный глазок. Ширяев хохотнул, ощерив кривые, прокуренные зубы:
— Федь, она живая!
Поворотившись; птичка втянула головку, устроившись на ладони, будто в гнезде.
— Соображает, — ухмыльнулся Ширяев. — То и я скажу: у каждого животного есть сметка. На фронте я начинал ездовым. На передовую едешь, не идут коняги. Молотишь кнутом — они знай ушами стригут и хвост промеж ног держат. Есть понятие: на передовой осколок и пулю схлопотать недолго. Есть понятие, но сознание… — Ширяев тряхнул головой. — Сознанья нет. Одному человеку дадено. Вот скажи: мы за что воюем?