— Ты нашел мумию египетского фараона?
— Нет.., ик… сдал курятник.
— Я тебя серьезно спрашиваю.
— Не видишь, — сказал Ким, — человек объелся? У него бред.
Но Кобзиков не мог сердиться.
— Нет, серьезно, ребята… ик… я передислоцировал «вооруженные силы» на чердак.
— Расскажи подробней, — попросил я.
— Извольте. Сижу я, значит, на крыльце и думаю: не утянуть ли Егорычевы кальсоны, которые прямо сами свешиваются мне в руки с веревки? Продать — пирожков накупить можно. Вдруг появляются двое. Он и она. Юнцы. «Не вы хозяин дома будете?» — спрашивают. «Допустим», — отвечаю я уклончиво. Тогда они безнадежными голосами говорят:«Не найдется у вас комнатки? Молодожены мы, студенты». Окинул я с крыльца «Ноев ковчег» взглядом и отвечаю: «Нет. Все занято». Они повернулись и пошли, печальные такие. Жалко мне их стало. Зыркнул я на Егорычеву халупу второй раз, и вдруг меня осенила гениальная идея. «Стойте! — кричу. — Хотите пока занять вот этот сарайчик? Петушка мы куда-нибудь переселим». Если бы вы видели, как они обрадовались! Я тоже за них обрадовался и не заметил, как мне задаток сунули.
Кобзиков тяжело перевел дух и потянулся к бутылке с пивом.
— Живодеры вы с хозяином, — проворчал Ким. Он съел кусок плавленого сыра и пошел провожать Тину. Я попытался было углубиться в расчеты, но запах яств раздражал меня. Машинально я отщипнул булку.
— Ешь, ешь, — вкрадчиво сказал Кобзиков. Я не заставил себя долго упрашивать.
— Можешь и консервы съесть.
Несколько удивленный, я открыл «Печень трески натуральную в масле» и принялся опустошать банку.
— Может, ты пива хочешь? Не стесняйся.
Тут я с подозрением оглядел Кобзикова. Чересчур уж хлебосольная была у него физиономия.
— Признайся, что тебе от меня надо? — спросил я.
Ветврач замахал руками.
— Что ты! Что ты! Вижу — голодный, почему не угостить? Сегодня — я тебя, завтра — ты меня. Услуга за услугу. На том и свет держится. Допустим, надо сходить за обувью…
Я перестал есть и насторожился:
— Что еще за обувь?
— Да так, ерунда. Забыл в гостях туфлю. Я тебе рассказывал. Самому, понимаешь, неудобно.
— Значит, мне надо идти за туфлей?
— Ну да. Пришел, взял и ушел. Что здесь такого?
— Я отодвинул от себя еду.
— Спасибо. Мне пока еще жить хочется.
— Чудак, — вскочил Кобзиков с кровати. — Абсолютно никакого риска! Я все разведал. Полковник сегодня трудится во вторую смену, полковница на даче. Дома одна моя Дульцинея. Скажешь ей: «Здравствуй, Диночка. Вацлав просил тебя вернуть ему обувь». Вот и вое. Она тебе вернет, и ты сразу ходу.
— А почему сам не хочешь?
— Я вижу, ты совсем профан в любовных делах. Мне же придется тогда остаться!
— Ну и оставайся. Разве она тебе не нравится?
— Нравится. Но есть одно обстоятельство. Так называемый критерий времени.
— Что это за чертовщина?
— Ну, понимаешь… сегодня у меня еще два свидания. А как я пойду, если туфли одной нет? Ну как, Ген?..
— Нет.
Кобзиков возбужденно забегал по комнате.
— Слушай.! Я отдам тебе все, что на столе!
— Нет!
— И еще бутылку сверх того, — соблазнял Вацлав.
— Нет.
Тогда Кобзиков остановился:
— Слушай. Я тебя поведу в ресторан, Понял? Заказывать будешь ты, что хочешь.
— Что хочу? — переспросил я..
— Что хочешь!
— И гуся?
— И гуся.
— И коньяк?
— И коньяк.
— Только еще одно условие, — сказал я. — Ты расскажешь мне свою биографию. Ты мне будешь исповедоваться: почему ты такой страшный потаскун. И все остальное.
— Идет! — согласился Кобзиков.
Ресторан был уже закрыт.
— Не напирай, — сказал швейцар, угрожающе выпячивая грудь и шевеля усами.
Вацлав сунул ему рубль, и усы опустились. За столиками было почти пусто. Мы сели у окна. Подошла официантка с усталым лицом.
— Что угодно, мальчики?
— Жареного гуся, бутылку KB, шампанского во льду, остальное по своему усмотрению, — сказал я, небрежно развалясь на стуле.
— Из горячего ничего нет.
— В таком случае вместо жареного гуся запишите жалобную книгу.
— Через полчаса мы ели гуся.
Гусь был нежен, как велосипедная шина, но Кобзиков урчал от наслаждения: он опять был голоден.
— Итак, — сказал я. — Родился ты в тысяча девятьсот…
— Ты говоришь, у нее были грустные глаза? — перебил Кобзиков, обсасывая кость.
— Да… В тысяча девятьсот…
— И она была в цветастом халатике?
— Да, она была в цветастом халатике, мерзкий донжуан! И у нее были грустные заплаканные глаза, безжалостный ты человек! И еще у нее были прекрасные золотые волосы и маленькие ножки!
— Помню, помню, — вздохнул Вацлав.
— Не понимаю, чего тебе еще надо? Не девушка, а ангел.
— Эх, Гена, Гена, — покачал головой Вацлав, — ничего ты не знаешь! У меня самого сердце так и рвется на части, когда ее вспоминаю. Но не повернешь реку вспять, не заставишь мумию египетского фараона пробежать стометровку. Ладно, слушай…Родился я в тысяча девятьсот тридцать восьмом году в семье мелкого бездарного музыканта. Детство было самое обыкновенное, если не считать одного скверного обстоятельства: надо мной всю жизнь тяготеет рок. Но рок не простой. С этим можно было еще смириться. Многих людей преследует простой рок, и они ничего, живут себе помаленьку. Ко мне же привязался какой-то придурковатый рок, чокнутый. На первый взгляд вроде и смешно, а выходит самая настоящая трагедия. Например, еще младенцем я вывалился из коляски и проломил себе нос. Ну, проломил и проломил. Многие проламывают себе носы. Разумеется, я вырос горбоносым. Опять же это не ахти какое несчастье. Многие вырастают горбоносыми. Но дело в том, что мне только на том основании, что я горбоносый, начальник паспортного стола, который был очень зол на меня за одно дело, написал в паспорте против графы «национальность» — «грек». Идиотская история. Другой бы ее за два дня уладил: начальника бы наказали, передо мной извинились. А я вот до сих пор хожу греком.
— Врать ты здоров. Кобзиков тяжело вздохнул:
— Мне никто не верит, и ты не исключение. Или вот еще другая история. Сочинил я кантату. Чего скалишься? В детстве я был вундеркиндом. Все в восторге. Дескать, ах, ох, талант! Исполнил ее раз, другой. Слышу — собираются меня в музыкальную школу для особо одаренных детей помещать. Ну, думаю, карьера налицо. И отец так думал, и все так думали. А потом какой-то дурак из отцовской филармонии возьми да ляпни: «Что-то эта кантата мне сильно напоминает Скаланчелли». Тут, разумеется, все забегали, засуетились. Начали проверять, не спер ли, значит, я кантату у этого самого Скаланчелли. На меня косятся. Дескать, нехорошо, молодой человек. И что же оказалось? Никогда этого Скаланчелли и не существовало. Все успокоились, но в школу меня все-таки не послали, и потом все мои произведения тщательно проверяли. История глупая, но музыкант во мне погиб.
Я сочувственно вздохнул. Вацлав Кобзиков грустно нанизал колбасу на вилку.
— Да-а. Теперь дальше. Ты знаешь, как я очутился в зооветеринарном институте?
— Догадываюсь. В детстве ты очень любил животных.
— Насчет животных это правильно. Очень я их люблю. Только в жареном виде. Поступить в пищевой институт было мечтой всей моей жизни. Жарить колбаски там разные и прочее. Еле дождался дня, когда выдали нам аттестаты. Хватаю я, значит, свое свидетельство о зрелости и рву когти прямо сюда. Вышел из вагона, осмотрелся, вижу, девушка сидит на скамейке, мороженое ест, ножкой фокстрот танцует,«Где тут, красавица, — спрашиваю, — свиносъедобный институт?» — «Пойдете, — говорит, — прямо, потом налево, потом опять прямо». Еще улыбнулась, сволочь, чтоб ей старой девой остаться. Ну, пошел я прямо, налево и прямо. Вижу, громадное здание стоит и красными буквами таблица: «Приемная комиссия». Сдал документы, экзамены как по маслу прошли. Начались занятия, лекции. Быков, значит, баранов приводят в аудиторию — дескать, смотрите, вот эта часть рогами называется, а эта хвостом… Сижу помалкиваю, записываю, хвосты зарисовываю, а сам думаю: скорей бы научили жарить и варить их. Однако проходит месяц, другой, по-прежнему изучаем желудки да мочевые пузыри. Пошел я в деканат и спрашиваю: «Скоро котлеты жарить будем?»Там отвечают: «Котлеты жарит рядом институт пищевой промышленности. А мы их только выращиваем».