22

После того необъяснимого приступа ярости у Никотинки, который едва не стоил мне жизни, и чудесного вмешательства студентки-медички, спасибо ей большое, обстановка в моей палате слегка разрядилась. Эта сумасшедшая старуха продолжала за мной ухаживать, по несколько раз в день заходила ко мне в палату, проверяла соединения, трубочки, таинственные колебания стрелок и мигание бледных огоньков на датчиках, все время приговаривая: «Очень хорошо, да, очень хорошо». И правда, все шло хорошо. Я уже мог двигать головой, правой рукой и немного плечом. Видя такой прогресс, я начал строить наполеоновские планы: что, если я уже завтра смогу сам поправлять себе подушку, откидывать одеяло или даже есть без посторонней помощи? Мной овладевали самые безумные мечты, и я совсем уж было перестал ждать подвоха.

Но тут мой пыл охладило новое событие, не менее жуткое, чем нападение, которому я подвергся раньше. Я окончательно перестал понимать, что за таинственные намерения у людей в этом чертовом госпитале. Дело было ночью. Я лежал в полузабытьи, как это часто бывает с больными, отрывки снов то и дело накатывали на меня, как волны. Они то вздымались, то падали. Меня подташнивало, голова слегка кружилась, я уже несколько часов не сводил открытых глаз с противоположного угла. Из-за лекарств язык у меня пересох и отвердел, как лист фанеры. Вдруг дверь палаты тихонько приоткрылась, и я увидел, как в мою сторону направляется мужской силуэт. Он остановился у самой моей койки. Было слишком темно, так что лица разглядеть я не мог, но это точно был не главврач. Этого человека я никогда раньше не видел. Фигура несколько долгих секунд простояла неподвижно, разглядывая меня. Сердце у меня отчаянно колотилось. Этот тип мог сделать со мной все, что угодно, я был совершенно беззащитен.

— Тут слишком темно. Надо бы включить свет, а то ничего не получится, — понизив голос, сказала фигура кому-то, кто стоял за дверью. Голос за дверью отозвался, и я узнал свою студенточку.

— Нет, нет. Попробуй снять со вспышкой. Если включить свет, будет видно снаружи.

— Вспышку тоже может быть видно…

— Слушай, ты же сам напросился, черт побери. Так что постарайся, чтобы ничего не было видно, и проваливай побыстрей…

— Ладно, ладно, обойдусь вспышкой.

Тут — трах-тах-тах! — фигура три раза подряд направляет мне вспышку прямо в глаза и сразу же исчезает, а я остаюсь лежать совершенно ослепленный. Всю ночь я пытался понять, что такого интересного может быть в фотографии бедолаги, прикованного к больничной койке.

23

Моктар, любимый.

Без тебя время тянется медленно, как вязкий кленовый сироп, дни невыносимо тоскливы и все, как один, похожи друг на друга. Твоя сестра все так же уходит из дома по вечерам и возвращается только утром. Я много раз пыталась поговорить с ней, чтобы она поняла, что этими шатаниями губит свою молодость, но она ничего не слушает. Говорит только, что она совсем не так уж молода, просто я уже старуха. А еще она говорит, что если в ее жизни и можно было что-то загубить, то об этом давно позаботились ее брат со своим мерзавцем-приятелем. Единственное, что я могу для нее сделать, это застелить ей постель чистыми простынями и приготовить вкусный завтрак к ее возвращению. Дао Мин постепенно приходит в себя после смерти того молодого человека. В ресторане, за кассой, теперь висит его фотография в бамбуковой рамке. Я сказала, что мальчик теперь наверняка в раю, но Дао Мин ответил, что тот был буддистом и склонялся к Среднему Пути, а буддист, который склоняется к Среднему Пути, после смерти попадает на один из зубцов колеса, катящегося по вселенной, и это совсем не так здорово, как наш рай. Но все-таки поблагодарил меня за поддержку. Каждый день я смотрю по телевизору программу того летчика. Он много говорит о Каролине, даже посвятил целый сюжет ее будущим фронтовым гастролям. Каролина пришла на передачу с родителями и кучей разных звезд. Она просто прелесть. Держится совсем просто, и личико у нее ангельское. Даже Джим-Джим Слейтер туда заявился. Я от души посмеялась, представляя, до чего ему должно быть не сладко. Хотя, наверное, он утешается, думая, что малышке уже недолго осталось петь. Вот сволочь! Как вспомню, что это все из-за него и из-за грязных денег его звукозаписывающей фирмы… Лучше об этом и не думать. Сальваторе говаривал: «Надо не жаловаться, а действовать». Только что передавали репортаж о войне. Все время одно и то же: как мы сражаемся с этими подонками, и как они обращаются с военнопленными. Один парень, которому удалось сбежать, рассказывал, что охранники, до умопомрачения накачавшись наркотиками, связывают пленных колючей проволокой, отрезают им руки, выкалывают глаза и творят еще худшие зверства, такие, что по телевизору не опишешь.

Любимый, будь осторожен, я так по тебе скучаю. С тех пор, как ты уехал, у меня в груди зияет незаживающая рана, и через нее вытекают все мои силы. Я часто достаю из железной коробочки твои письма, просто чтобы еще разок взглянуть на твой почерк. Это придает мне сил продержаться до вечера. Твои руки — как горящие деревья, твои ноги — колонны из розового мрамора, твое тело — скала на ветру. Береги себя, огромный привет всем. Надеюсь, с Лемонсид все пройдет удачно.

Моктар прочел мне это письмо мадам Скапоне в грузовике, который вез нас к условленному пункту, где Наксос должен был встретиться с бывшим летчиком и его съемочной группой. Словенец так растрогался, что голос у него дрожал. Он спросил, что я на это скажу, и неужели мне не хочется плакать, как ему, читая письмо этой удивительной женщины. В то утро в сердце Моктара цвели розы. А в грузовике у нас царила отнюдь не радостная атмосфера. Мы поднялись на рассвете, построились на плацу возле казармы, выслушали последние наставления Наксоса, потом нас посадили в два промерзших, грязных и жутко неудобных грузовика, причем за рулем были явно пьяные шоферы. Грязь, холод, неудобства и пьянство: так мы, новички, впервые познакомились с главными составляющими настоящей военной жизни. Дирк совсем извелся. Подняв воротник, он ворчал на зиму и на свою мать, которую угораздило родить его в самые поганые времена. Десяток других парней, ехавших с нами, помалкивали, слишком устав или замерзнув, чтобы говорить о чем бы то ни было. Всем было тревожно от того, что скоро должна была начаться наша первая боевая операция. Мы уже несколько недель перешучивались на этот счет, пока шли учения, но теперь всерьез задумались, каково это — получить пулю в живот или осколок снаряда в лицо. Мы пытались понять, на что может быть похожа жизнь без ног или без рук, или когда больше ничего не видишь, и, наконец, зачем нас морозят и будят черт знает в какую рань, почему военные грузовики — такая рухлядь, нужно ли это все для того, чтобы выиграть войну, или просто так уж устроен весь этот ничтожный мир, от центра и до самого края. В грузовике повисло молчание, тяжелое и мрачное, как лошадиный скелет. Через несколько часов город и пригороды остались где-то далеко позади, а сейчас из щелей кузова можно было разглядеть только грязные коричневатые поля, кругом ни живой души, только вороны провожали нас недобрыми взглядами.

Проехав четыре часа, мы остановились на специальной площадке для отдыха. Она была в самом жалком состоянии. В здании, в котором, судя по всему, раньше располагался ресторан самообслуживания, солдаты из другого подразделения устроили перевалочный пункт. Пластмассовые стулья были переломаны, столы забросаны мусором, писсуары переполнены до краев, но всем, похоже, было глубоко наплевать на весь этот бардак. Мало того, многим не терпелось добавить к нему что-то от себя. Нам выдали кофе, промокшие бутерброды и снова посадили в грузовики. Наксос сказал: «Чувствуете, здесь уже пахнет войной. Привыкайте к этому запаху. Чего-то в воздухе становится больше, а чего-то меньше».

Моктар подтвердил:

— Да, это и есть война. Ее выдают запахи. Чего-то становится больше, чего-то меньше.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: