Весь красный двор был уставлен столами. Все столы были завалены такими горами всевозможных яств, каких Истома отродясь ещё не видывал. К яствам со всех сторон тянулись руки. Какие-то рты глотали кусок за куском. А кому принадлежали руки и рты, этого Истома поначалу даже и не разглядел. Вокруг столов сновали слуги с блюдами, ковшами, братинами.
По ту сторону частокола, вплотную к нему, стояли бубенщики и трубачи. От их сапог крепко пахло дёгтем. За ними колыхалась смутная человечья мешанина, где Истома различал временами лишь отдельные черты чужих лиц: то чью-то румяную жующую щёку, то чьи-то одеревенелые от хмеля морщины, то оскал чьих-то жёлтых зубов, то остановившийся глаз, подернутый пьяной слезой.
Перед бубенщиками высился на помосте небольшой стол, весь заставленный серебряной и золотой утварью, которая так и сияла на солнце. За этим столом спиной к Истоме сидели особо от всех оба князя. Он узнал их по высоким круглым шапкам. Их отделяло от Истомы такое короткое расстояние, что, когда затихал порою людской гам, слышны даже становились отрывочные словечки князей.
Между ними в такой же, как на них, высокой шапке, на такой же, как под ними, резной скамье, накрытой подушкой, стоял маленький Олег. Отец придерживал его за плечи.
Юрий взял со стола большой, окованный серебром турий рог на серебряных же ножках. Это была заветная посудина, из которой дозволялось пить вино только князьям.
Поднеся рог к губам мальчика, Юрий медленно вылил вино в детский рот — все, до последней капли.
И тотчас же над самым ухом у Истомы оглушительно рявкнули страшные трубы, и бубны рассыпались неистовым звяканьем и трескотнёй.
Когда они утихли, Истома просунул руку сквозь частокол, дёрнул одного из бубенщиков за полу и спросил, в честь чего они гремели.
— Просватанье справляют, — ответил тот.
— Кого сватали-то? — удивился Истома. — Тут и девок нет.
— Княж-Юрьеву дочь помолвили, — объяснил бубенщик, — за-очи: отцы по рукам ударили.
— А жених кто? — полюбопытствовал Истома.
— Эвон жених.
Бубенщик мотнул подбородком в сторону восьмилетнего Олега, который, соскочив со скамьи, еле удержался на ногах. На нём лица не было.
Около охмелевшего мальчугана суматошился Юрьев чашник, ища глазами кормильца.
А дряхлому кормильцу было не до воспитанника. Хилый старикашка сидел в стороне на сосновом пеньке и с бессмысленно-хитрой улыбкой, подняв скрюченный палец, вытягивал тончайшим голосом какую- то замысловатую песню.
Как из-под земли, вырос горбоносый Юрьев духовник. По случаю торжественного дня на нём поверх чёрной ряски была куцая накидочка, едва прикрывавшая его костлявые плечи. Она придавала его тощему стану что-то девичье. Монах сердито ухватил восьмилетнего жениха за руку и уволок в хоромы.
Всё это будто во сне мерещилось Истоме. Выпитое натощак пиво продолжало горячить голову.
Князь Юрий наклонился к Святославу и спросил глухо:
— Силён ли обед?
— Силён, отец. Беда как силён!— вежливо отвечал гость.
— А каков мёд? — продолжал допрашивать хозяин. — В меру ли наядрёнел?
Святослав развёл руками, точно не находя слов.
— С эдаким мёдом и долото проглотишь! — вымолвил он наконец с такой преувеличенной выразительностью, что нельзя было понять, говорит ли он прямую любезность или под видом любезности дерзит.
Прислушиваясь к их словам, Истома всё думал о своём. Какие-то до смешного простые, но никогда ещё не приходившие на ум вопросы выскакивали один за другим, как пузыри на кипящей воде:
«Я пашню пашу, а голоден. Они не пашут, а сыты. Почему? Брёвна для частокола я тесал, а меня за частокол не пускают. Почему? Загорись у них хоромы, напади на них враг — мне их выручать. А окажись я в беде — они на меня и не чихнут. Почему? Нас много, их мало, а мы перед ними шею гнём. Почему?..»
Юрий, подманив к себе дворского [15], говорил ему что-то через стол, навалясь на столешницу грудью. Дворский стоял лицом к Истоме, подобострастно выставив вперёд чёрную бороду.
Бубенщики и трубачи зашевелились. Истома слышал, как один из них сказал другому, весело поколачивая его по плечу вощагой — навощённым кистеньком, которым бьют в бубен:
— Вот нам и отдых! Велит гуселыциков звать, да свирельщиков, да смехословцев...
Вдруг что-то случилось. Дворский странно вскинул обе руки и, схватившись за глаза, упал. Пирующие повскакивали с мест. Князья Юрий и Святослав поднялись на ноги.
Истоме не видно было, что делается за столом, куда свалился дворский. Слышны были только отдельные возгласы:
— Стрела!..
— В самое виденье угодила...
— Тупоносая...
— Помер?
— Нет, будто живой...
— А глаз-то пропал...
Истома оглянулся: Зотика рядом с ним не было. Через час на княжом дворе словно позабыли про окривевшего дворского. Пир продолжался до вечера, пока в апрельском небе не зазеленели первые звёзды. Трубы рокотали; гнусавили свирели; бренчали гусли; бубны тулумбасили, перекрывая пьяные возгласы; кованые каблуки, выколачивая глухую дробь, лихо били трепака.
VII
Неждан-бортник, воспользовавшись несчастьем своего мучителя, вырвался наконец домой. В сумерках в его чистую, пропахшую мёдом избу зашёл сосед — кудрявый кузнец.
— Зотика теперь днём с огнём не отыщешь, — толковал Неждан. — Дурачку в наших дебрях каждая мышья нора знакома: схоронится, что барсук.
— Вот и главно-то! — кипятился кузнец. — Он схоронится, а мы в ответе. За его озорство с нас со всех виру [16] сдерут. Шутка ли нашему-то сиротскому миру восемьдесят гривен выложить! Ты посчитай, какой на нас с тобой убыток ляжет.
— Не в том убыток, что гривну отдашь, — возразил Неждан, — а в том убыток, что одноглазый злее двуглазого себя окажет.
На полатях, свесив призрачно тонкие ноги, сидел столетний дед, Нежданов отец. Он давно оглох и привык разговаривать втихомолку сам с собой.
— Я пропаду — и ты пропадёшь, — бормотал он еле слышно, потряхивая паутинкой седых волос. — Ну и что? Земля-то наша не тобой жива и не мной. Земля народом сильна. Народ земле хозяин, вот кто. А народ вовек не пропадёт. Всё управит народ-то, вот как...
Часть четвёртая. РУБЯТ ГОРОД
I
учковой дочери Паране пришлось неожиданно для всех и для самой себя вернуться на родину, в Москву. Это случилось десять лет спустя после того, как отсекли голову её отцу.Старый князь Юрий, утвердившись в Киеве, почти не заглядывал с тех пор в любимое, заботившее его Залесье. Хотел удержать при себе и старшего сына, Андрея, но тот не пожелал оставаться в чужом, противном его сердцу, глохнущем городе, в затхлом кругу незнакомого, сварливого княжья, которое надменно посмеивалось над новоприезжим Залесским родственником. Андрей, не сказавшись отцу, сбежал во Владимир. Говорили, будто на этот дерзкий шаг его толкнули братья Кучковичи.
Андрей Юрьевич, как и отец, был деловит и упорен, но более скор и менее опаслив. Вырвавшись уже в зрелых годах из-под Юрьевой опеки и вернувшись в Ростово-Суздальскую землю хоть и далеко ещё не полноправным её хозяином (Юрьев властный голос доносился туда и из Киева), Андрей без оглядки ринулся в самую гущу той борьбы, которая издавна терзала их Залесскую волость. Ещё резче, чем Долгорукий, оттолкнул он от себя ростовское боярство. Пренебрёг он и новой суздальской знатью, выращенной его отцом и частично ушедшей за Юрием в Киев. Не страшась негодования боярских верхов, он избрал своей главной опорой тех простых, безродных деятелей, чьими руками был выстроен и чьими трудами процвёл любимый Андреев город — Владимир на Клязьме.