Девушка подползла к отцу и Ермилке. Боясь подняться с земли, захлебываясь слезами, она тихонько запричитала:
- Ой, лихо! Ой, мамо! Ой, деда наш старый! Ой, братик Ивашка мой милый! Где вы теперь, наши лады?..
Страшко сердито толкнул Любаву концом половецкого лука, сказал:
- Молчи… Услышат, собаки, - и нас побьют! С тоскливой злобой он погрозил кулаком:
- У, бесы!
И повернулся к Любаве:
- Схоронимся там, в лесу. Ползите за мной… смелее! - и, не оглядываясь, первый пополз к опушке.
Освещённый заревом лес был высок и страшен. Узловатые ветви вязов тянулись к земле, будто хотели схватить ползущих, но не могли до них дотянуться. Равнодушные к людям тополи уходили ввысь - туда, где тянулись по небу тучи, рассеиваясь дождём. Между тополями и вязами мелко дрожали осинки, словно и их напугал ночной набег степняков. Дубы темнели рядом с осинками дико и мрачно. Сосны поглядывали на пылающий холм со своей нелюдимой, таинственной высоты.
Освещённый заревом, лес стоял как стена - равнодушный, глухой и страшный…
Любава с детства боялась ночного леса. И этот страх был сильнее разума, неотвязней боязни смерти. Её пугало не только то, что лес этот густ и тёмен, живут в нём медведи, свирепые рыси, волки, змеи и злые вепри. Пугало, что он шумит, шевелится, хрустит и вздыхает так, будто населён какими-то странными существами. «Не бесы ли там шумят и вздыхают? - думала девушка с дрожью в сердце. - Не они ли гоняют по лесу зверя? И может, не эхо с холма, а их голоса зовут человека в чащу, в гнилое место - душе на погибель?..»
Она старалась глядеть не вперёд, на лесную опушку, а в землю - на пятки Ермилки, ползущего впереди. Замирая от страха, она озиралась по сторонам, и ей казалось, что не она ползёт к лесу, а лес подступает к ней - тревожный, большой и грозный. О чём он плачет в дождливую бурю? О чём молчит томительной лунной ночью? И не русалки ли расплетают косы на тех берёзах, где ветви волнисто падают вниз от округло белого тела? Не встал ли за пнём дед-леший, высунув свою мшистую бороду из кустов? А сзади не чиганашки ли скачут сюда от сожжённых изб? Вон промелькнули их безволосые спины… вон скачут сюда их тени…
Любава зажмурилась, крикнула: «Ой!» - и ткнулась лицом в траву.
Притих, напуганный выкриком, и Ермилка.
Отец обернулся:
- Ну?
Любава испуганно зашептала:
- Глянь, батя… то наши запечные чиганашки в кусты бегут! Спалили, поганые, избу, - где теперь домовым с чиганашками прятаться? Вот и бегут оттуда…
Страшко с облегчением вытер холодный пот со лба, но всё же опасливо огляделся. Потом сердито одёрнул Любаву:
- А ты зазря не пугай. Какие тебе чиганашки? Чай, ныне ведомо, что их нет ни в каком дому. Лешие, может, есть, - добавил он тише. - И ведьмы, наверно, ещё бывают. А чиганашки - от темноты людской появились. Я вот, пока живу, ни одной не встречал…
- А деда мне говорил… - начала Любава.
- Деда, не деда, а помолчи! - приказал Страшко. - Вон он, твой деда, лежит у кузни…
Страшко угрюмо притих: ох, тяжко смотреть, как горят родимые избы! Сломала осенняя ночь не одну людскую судьбу: поставили тын по приказу князя со стороны половецкого юга, сторожевую избу там срубили возле мостков… ан не оттуда, а сбоку, от брода через Остёр пришла беда! Пришла и в единый час погубила всё, что было здесь, в Городце. Ни дома, ни доли…
Страшко присел на холодную землю и долго в раздумье глядел на пламя.
Ночь была на исходе. Угрюмый рассвет вставал над лесами. От влажного поля шёл холодный туман. Казалось, что за туманом горят не избы, а угасают костры на лесной поляне: пожрал огонь свою пищу и тихо гаснет…
- Спалили! - сказал Страшко. - Сколько годов мы тут прожили в мире! Родная изба стояла, свой угол был. Ан нет теперь нам ни угла, ни доли: горит!
Любава всхлипнула, а Страшко повторил:
- Горит! - и тихо добавил: - Горит наша доля! Вот горе дошло и к нам…
Он задумчиво поглядел на свои большие ладони:
- Куда теперь силу дену? Кузня была - сгорела. Людей в полон увели. Окрест - ни души. И ниву вороги потоптали. Тяжко нам… ой, как тяжко!
Ермилка вдруг в страхе прижался к отцу и вскрикнул. Мужик оглянулся. Из-за кустов, совсем рядом, ярко блеснули два зеленоватых огонька. Не вставая с колен, кузнец примирительно забормотал:
- Чур с нами, серый… уйди! Не твой тут лес, а людской тут лес. Был тут бес, да в болото влез. Иди за ним, серый! Иди себе с миром!
Вглядевшись пристальнее, он сплюнул: в кустах был не волк, а чья-то кошка, сбежавшая от огня.
- Ишь напугала, - сказал он сердито. - Брысь!
И сразу же пожалел об этом: хоть то хорошо, что одна животина в живых осталась. Теперь и она уйдёт от людей.
Кусты шевельнулись, и кошка скрылась в лесу. Любава подумала и спросила:
- А может, батя, это была не кошка, а душа Ивашки? Пришла, простилась и убежала…
Страшко сердито сказал:
- С чего же быть ей кошкой? Чай, отроком чистым ушёл Ивашка к богам. Значит, душа его голубем улетела…
Любаве представился сизый, стремительный голубь: летит он над лесом в просторном небе, где вечно светло да тихо! Ни бесов там нет, ни половецкой погибели. Чистая у Ивашки душа: ей быть в раю, хоть тело Ивашки сгубил поганый…
Любава представила себе рай - сад в небесах, о котором рассказывал ей монашек, сухонький Феофан, что проходил прошлым летом из Киева в Суздаль по Городцу. Стар был чернец, недужен, а в вере своей - свиреп: упрямо шёл с посошком по лесам да рекам «вразумлять лесные народы».
Какие народы живут в тех дальних лесах?
Любава хотела спросить об этом отца, не успела: на холме, где ещё поблескивало и трещало пламя, началось движенье. Из лесу было отчётливо видно, как мимо сторожевой избы промчались всадники - на разведку. Потом вслед за ними пошли сведённые в кучу пленники. Скрипя, потянулись за пленниками телеги с посадским добром…
Пошло в половецкие степи не только мужицкое нажитое, но и то, что хранилось в подвалах княжьего дома. А там добра копили немало: в былые годы, ночуя в своём Городце, князь Юрий любил поесть и поспать не хуже, чем дома, в Суздале, или в Киеве, у отца и братьев! Даже теперь, когда в Киеве укоренилась ветвь Святослава и, значит, не стало нужды выезжать из Суздаля в Киев и ночевать в пути, Юрий всё же держал Городец за собой, как прежде.
До поры до времени честь и родство Святославичей всё ещё охраняли Юрьев посад. «И был бы цел Городец, - с горечью думал Страшко, - да наехали половцы. И уплыло добро, как сор по воде, в далёкие половецкие степи».
«Однако, - подумал он вдруг, потрясённый догадкой, - без княжьего дозволенья вряд ли поганые поднялись бы сюда, к Десне! Чай, меж Десной и Ворсклой живут не только люди киевского удела, но и мирные торки, и люди других племён. Чтобы пройти мимо них, надо не только быть хитрым, но и уверенным в том, что дорога к Десне свободна. Значит, велел это сделать великий князь киевский…»
- Сжечь Городец, чтобы в нём живой души не осталось! - приказал вероломный Ольгович, сговорившись тайком с половецким ханом.
И вот в дождливое лето 1146 года, в единую ночь, не стало Юрьева Городца.
К броду через Остёр потянулись телеги, за ними - пленники, с пленниками - Елена.
Двинулись все за лес, на Дикое Поле.
С торжествующим гиканьем и свистом умчался последний всадник.
Растревоженная конями, плещась, прошумела река. Качнулись и задремали кусты.
Гарь тихо пала на чёрное пепелище.
А над лесами вставало солнце, и птицы пели, радуясь ясному дню и просторам синего неба.
Глава II. СУЗДАЛЬСКИЕ ПОСЛЫ
Не хочу лиха, но добра хочу братии и Русской земли!
В эту же ночь к высокому берегу Днепра у Киева осторожно пристали четыре большие многовесельные ладьи - учаны и с ними несколько малых ладей - долбян. В учанах плыли к себе домой, возвращаясь из Византии, послы Мономахова сына, удельного князя Юрия Долгорукого, сидевшего в Суздале, за Москвой-рекой.