Василий снова не понял:
— Так почему же ты его прогнал?
— Говорю, чтоб отступился, чтоб впредь ему было неповадно без моего зова в Русь идти. При тебе я выпроводил его из Москвы, помнишь? А он смотри какой! Гонишь в дверь, он в окно — собрал процессию из сорока пяти всадников и грядет на меня! Он рассчитывал, что Сергий с племянником, духовенство, анахореты-молчальники, братия монашеская, старцы, их послушники, почитатели, обыватели устроят ему встречу с крестным ходом. Тогда бы мне поневоле пришлось смириться, а Митяя убрать.
— А почему ты все-таки не хочешь Киприана, он же говорит, что тоже за великую Русь стоит, рознь прекратить хочет, все наши земли объединить?
— Да… и это тебе надо все знать. Слушай. — Отец обдумывал, как понятнее и точнее объяснить этот ключевой вопрос, какие подыскать слова, простые и убедительные. Кони шли с опущенными поводьями шагом, размахивая головами. По сторонам захлебывались в песне жаворонки, над лесом тянулась белая цепочка лебедей. — Видишь ли, сын, есть большая разница в собирании русской земли нами, князьями московскими, и желанием литовских князей заниматься этим. Для нас это священный долг, завет предков наших: собрать воедино наследив святого Владимира, православный русский народ. Разобщил его гибельный порядок владения землей. Князья же литовские, и Киприан тут им споспешник, хотят собрать то, что им никогда не принадлежало, они хищники, они чужды народу русскому и православию. И не случайно они с такой легкостью меняют при надобности веру — и на латинство, и на язычество.
Дмитрий Иванович придержал коня. Остановилась и вся вереница всадников. Впереди возвышался горой Синий камень.
Голос великого князя был грустен и полон сдержанной силы:
— Семь лет назад, когда ты родился, на Русь напали литовские войска в союзе с тверским князем Михаилом. Тверичане взяли город Дмитров, литовская же рать подошла вот сюда… посад около города, и церкви, и села пожгла, жито потравила, много бед моим крестьянам принесла… Как можно забыть все это?
В версте от Синего камня стояли печища — следы былого очага. Три пустые избы с клетями и дворищами для живности.
Возле одной из этих изб Дмитрий Иванович остановил своего коня, то же сделали Василий и ближние бояре. Подождали, пока подтянутся лошади слуг, с которыми ехала и Янга. Как видно, она первый раз в жизни сидела верхом на лошади. И слезать с нее боялась, вцепилась в гриву, так что слугам пришлось силой разжимать ей пальцы. Оказавшись на земле, она обернулась к княжичу:
— Можно мне туда сходить?
Василий вопросительно взглянул на отца, тот согласно кивнул головой.
Янга медленно побрела к своей избе, ей не мешали печалиться, не отговаривали и не утешали. Молча пошел за ней следом и Василий.
Такая судьба нередка была у русских деревень. Приходили в леса крестьяне и поначалу занимались лесными промыслами. Иные из мужиков на всю жизнь оставались звероловами, бортниками, бобровниками, смолокурами, лыкодерами, но у других была охота выращивать хлебушко. Но чтобы приготовить землю к новине, в первый год обдирали с деревьев кору, затем в зимнюю пору подсекали и рубили лес. Но с одним топором, как бы остер он ни был, вековой лес не иссечешь — мало одной лишь человеческой силы, нужна еще сила огня. Но и эта сила не сразу и не вдруг верх брала — три, а то и четыре года уходило на то, чтобы потеснить лес, выкорчевать пни и распахать огнище. После этого починали рубить себе избы, селиться деревнями, которые и назывались починками. Ну, а почин, известно, — половина дела. Вырубали вокруг лес, вспахивали землю, косили сено в округе, куда только рука махнет. Починок — основа постоянного селения, из которого потом вырастали деревни и села, — искажали пустыню. Пахали землю сохой, именовали себя людьми земскими или черносошными. В разных местах Руси осевших на земле людей называли по-разному. Были люди, сироты, изорники, смерды, а больше— хрестьяне (крестьяне). На початом месте надо было отсидеть урочный срок (три-четыре года), а уж после этого становились крестьяне людьми тутошными, а затем и старожильцами. И век бы вечный до старости жить им тут и радоваться, но вдруг — моровая чума или голод, засуха или мороз, вымирали поголовно, даже и хоронить некому было. И вот вымерли все тутошные старожильц ы, стала деревня печищем.
Некому было встречать князя ни с радостью, ни с жалобой, все сильнее мрачнело чело Дмитрия Ивановича.
Изба у Янги имела вид нежилой — венец покрошился, балясина крыльца скривилась, одно окошко заткнуто ветошью, в другом прорванный бычий пузырь, а третье вовсе сквозное — вставлена в него была зимой пластина изо льда, а теперь истаяла. И хоть, видно, никогда изба не была богатой — четырехстенная, срублена из чернолесья, с холодными сенями, крыта дранкой, — однако ставили ее когда-то все же с любовью: сохранились вырезанные фигурки зверей и птиц на карнизах и причелинах, следы росписи на наличниках.
Василий вошел внутрь избы вслед за Янгой. Две лавки и сколоченный из досок длинный стол, на нем — ни братьяницы, ни чашницы, ни медной, ни деревянной посуды, лишь две синюшки — простые, без полива чашки из светлой глины. На щелястом полу валялись осколки липовых ложек и глиняных мисок, драный рогожный мешок, изношенные, без подметок уже, сапоги, разное ветхое тряпье. Янга уверенно прошла в чулан, где остро пахло мышами и пылью, и там в тайнике — под второй от стены короткой половицей — достала связанную из мочала куклу, деревянную миску с писанными по ободу конями и обрубок дерева.
— А это что? — кивнул княжич на деревяшку.
— Ничего больше от братцев не осталось, а они много чего из дерева делали. Если бы не померли, так бутыль бы из этого чурбачка выточили, видишь, вон уже начали долбить внутри.
Она склонила голову, с серьезным выражением пошептала над бедным памятованьем своего разоренного дома:
— Чур меня! Чур меня!
Василий сосредоточенно внимал ей, повторяя про себя древние слова с глубокой верой в их темный спасительный смысл.
Дети печально постояли молча. Многое вмещалось для них в этом кратком заклинании: и обращение к домашнему очагу, к предкам, к пращуру с просьбой о помощи, и предостережение нечистой силе — не касайся, не трогай меня.
Вошел в избу один из отроков с большим узлом в рутах. Опустил его на лавку, сказал с полупоклоном:
— Это великий князь велел поднести, — и выскользнул из избы.
Янга пугливо смотрела со стороны, замерев, не смея приблизиться. Василий развязал тонкие концы, и в полутемной холодной избе полыхнуло узорочье никогда не бывалых здесь нарядов. По подолу белого сарафана шла широкая кайма красной шерстяной вышивки: зубчики и башенки, обведенные еще кое-где черненьким для резкости. Шелковый платок — не поймешь даже из какой страны: сам синий, как река под ветром, а павлины хвостатые с золотыми и малиновыми перьями. А сафьяновые сапожки Василий и разглядеть не успел — только блеснула, мерцая, отделка из серебряных кружев. Янга цопнула сапожки, прижала к груди, прихватила костлявой ручонкой сарафан с платком — только павлины и мелькнули! — унесла все в чулан, будто не могла поверить, что это все принадлежит ей теперь навсегда. Медленно-медленно, скрипя, приотворилась через некоторое время дверь чулана, и милое тонкое личико в богатой оправе платка, повязанного домиком, показалось Василию, но не лукавство, не удовольствие играло в глазах Янги — вернулась разряженная, а выглядела все равно такой несчастной и жалкой, словно подраненная птичка. Нешто догадалась она, что вся эта одежда, пожалованная ей, — уже ношеная, оставшаяся после смерти сестренки Василия?
Когда спускались с крыльца, сгнившая доска провалилась под ногой Василия. Он не сразу поднялся, выпрастывая ногу из трухлявых обломков. Вскинул глаза на Янгу и увидел на ее лице испуг. А еще — участие, готовность помочь, пожалеть. Ему ничуть не было больно, но словно бы слезы подступили и хотелось, чтобы она и вправду его пожалела. Но она не посмела ни спросить ничего, ни руки подать.