Икону установили в Успенском соборе кремля. Василий с Юриком и великая княгиня первыми подошли к ней, низко поклонились, моля о помощи и заступничестве Дмитрию Ивановичу и его воинству. Василий с большой верой приложился к иконе губами, ощутив чувство единения с теми, кто уже прикасался к ней раньше, — с братьями по духу, по вере, по крови. Страх и отчаяние, надежда и вера — эти чувства, спекшиеся в один кровоподтек, жили в сердце Василия все эти дни постоянно, были неотвязчивы, как болезнь, ими нельзя ни с кем, даже с родными, поделиться, так трепетны и сокровенны были они, но вот оказалось возможным одним прикосновением к великому ковчегу разделить их со всеми сразу и в восторженном этом единении со всеми осознать вдруг, одним проблеском молнии, что это не отец один вдет на смерть, это весь народ русский поднялся, даже предки великие — Владимир Мономах и Александр Невский незримо встали рядом.
Великий князь Дмитрий Иванович с братом Владимиром Андреевичем опустились на колени перед великой Заступницей, сдержанно-величественной и всемогущей. Василий чутко слушал отца и повторял за ним его слова:
— О чудотворная Заступница всей твари человеческой, не дай городов наших на разорение поганым татарам, да не осквернят святые Твои церкви и веры христианской. Умоли, Госпожа Царица, сына Твоего Христа, Бога нашего, чтобы Он укротил сердца врагов наших, да не будет их рука высока. И ты, Пресвятая Богородица, пошли нам помощь Свою и покрой нас нетленною Своею ризою, да не будем мы бояться ран и смерти, на Тебя ведь надеемся…
Потом перешли через площадь — в церковь небесного воеводы архистратига Михаила. Поклонившись святому образу его, опустились на колени перед гробницами князей — прародителей своих. И опять Василий повторял за отцом:
— Истинные хранители, русские князья, поборники православной веры христианской, родители наши! Помолитесь Господу о нашем унынии, о том великом испытании, что ныне выпало нам, чадам вашим. И ныне сами подвизайтесь с нами, помогите одолеть неверных.
На душе у Василия стало спокойнее. Пусть пришло на русскую землю опять сыроядцев так много, что никто их и не пытается сосчитать, как не сосчитать песчинки на берегу моря или звезды на небе, и пусть с Мамаем вместе нечестивый Ягайло и переветник Олег рязанский, сказано же пращуром: «Не в силе Бог, а в правде». А обращение к силам небесным да к теням своих великих предков не родит ли уверенность в силах собственных?..
Дмитрий Иванович сидел на украшенном резьбой и позолотой троне, рядом с ним находился и Серпуховской, уже собравшийся уходить после долгого разговора. Решили князья, что самым верным будет не в Москве врага ждать, а выйти ему навстречу, предупредить соединение войск литовскою князя Ягайлы с ордами Мамая. В этом случае можно будет разбить их поодиночке, использовав момент внезапности.
— Значит, порешили? — спросил напоследок Серпуховской, чуть приподнявшись с сиденья и присутулившись из боязни коснуться головой шатрового покрытия. Дмитрий Иванович подтвердил молчаливым кивком головы, и Владимир Андреевич нетерпеливо поправил свой изумрудно-зеленый плащ, накинутый поверх красных одежд, дал рукой знак одному из своих бояр, чтобы подавали коня. Получив приказание, боярин, стоявший поодаль простоволосым, воздел было руку, намереваясь водрузить на голову круглую бархатную шапку, но тут же опамятовался и, по-прежнему держа шапку у бедра, торопливо выскользнул из палаты.
Навстречу ему в дверном проеме появился схимонах. Завидев великого князя, согнулся в глубоком поклоне, а когда распрямился, то оказался столь большого роста, что Василию подумалось некстати: такой богатырь даже и сесть на отцов трон не смог бы — выше шатра был бы, даже если бы и снял с головы свой островерхий из темно-синей крашенины с вышитой голгофой куколь.
— A-а, Пересвет! — обрадовался Дмитрий Иванович. — Один?
— Нет, государь, и Андрей Ослябя с сыном своим Яковом. И не только…
— Славно, вот как славно! — продолжал радоваться Дмитрий Иванович. — Оба вы знатные ратники, воинскому делу смышленые, уряжению боевых полков гораздые.
А Пересвет, как видно, не разделял радости великого князя. Сухощавый, жилистый, с ниспадавшими до плеч русыми волосами, он стоял в позе печальника, взгляд темных, глубоко посаженных глаз его был строг и раздумчив.
— Я говорю, государь, — не только!
Дмитрий Иванович понял, что на душе у монаха тяжесть какая-то либо сомнение, тоже посерьезнел, велел:
— Говори дальше.
— Да, не только! Преподобный Сергий разрешил нам двоим вместо креста взять в руки меч, стать твоими извольниками, но у всей братии нашей ведь одно сердце и душа одна, все иноки, молодые и старые, следом за нами рясы снимают и кольчуги примеривают, гоже ли?
— То, я думаю, ведомо было Сергию, когда решился он вас двоих благословить. Мамай ведь на веру нашу посягнул, сказал своим вельможам: «Возьму русскую, землю, разорю христианские церкви, их веру на свою переложу и велю кланяться Магомету; где были у них церкви, там поставлю мечети, посажу баскаков по всем городам русским». Преподобный Сергий, зная про эту страшную беду, над нами нависшую, и разрешил взять вам меч вместо креста. И, разрешая вам двоим, он тем и другим разрешил! Или не веришь ты во всеведение первоигумена нашего?
Пересвет внимательно выслушал, помешкал какое-то время, прежде чем решился ответить:
— Блажен отец Сергий, он николи не был рабом своих страстей, сохранил непорочность детства в юности и от юности взял крест, чтобы идти за Господом. И иже с ним молчальники сплошь все суть избранники благодати, сподоблены они благодати покоя бесстрастия за свою детскую простоту, за чистоту сердец своих, не знакомых с грязью порока. Не то я — недавний мирянин и грешник, запершийся в келью не столь по влечению чистой любви к Господу, сколь оттого, что сердце мое искало врачевания. Николи не помышлял я о подвиге выше меры своей, только познать жаждал, зачем послал меня Господь на многогрешную землю, что за жеребий уготован мне…
Дмитрий Иванович сидел в раздумье. Наслышан он был, что пришел Пересвет в Сергиеву обитель, обиженный отказом полюбившейся ему княжны. И о том судачили, что будто бы женские голоса можно было слышать в келье бывшего мирянина. Однако наветом злоречных людей это оказалось, игумен Сергий самолично проверил. Был Сергий смирения безмерного, тих и кроток так, что ему совсем чужды были гнев и ярость, жестокость и лютость, однако же и тверд был в своей вере. Будучи исполненным любви нелицемерной и нелицеприятной ко всем людям, он не тотчас же постригал в монахи всех желающих, но прежде подвергал их испытанию: сначала одевал в долгую одежду из черного сукна и в ней заставлял навыкать всему его монастырскому чину, потом постригал в малый монашеский образ с облачением в мантию и уж только совершенных чернецов сподоблял принятия святой схимы. Но и тут не выпускал паству из виду. Для наблюдения за жизнью монахов он обходил по вечерам кельи и смотрел в окна, узнавал, кто чем занимается. Если видел, что брат упражняется в рукоделии, творит молитву или читает книгу, воздавал за него благодарение Богу. Если же видел в какой келье сошедшихся двух или трех монахов, проводящих время в праздных беседах, то ударял в дверь кельи или стучал в окно, давая тем знать собеседникам, что видел их неподобающие занятия, а на следующий день призывал к себе виновных и кроткими обличениями старался довести до сознания предосудительность их поведения. К Пересвету с Ослябей был он особенно требователен. Жизнь в его обители была устроена не так, чтобы представлять одинаковую для всех прохладу, а так, чтобы представлять одинаковую для всех всякую скорбь и тесноту, одинаковую скудость в одежде, одинаковый для всех тяжелый труд, одинаковую продолжительность церковных молитв и бдений. До введения Сергием Монастырского общежития, что было делом для самих греков невиданным, изобретением чисто русским, каждый брат заботился о всем необходимом для жизни, а потому каждый имел свою собственность. И Пересвет, и Ослябя, богатые в миру бояре брянские, принесли с собой средства для жизни. Такой порядок открывал путь зависти, любостяжанию и превозношению одних перед другими. Чтобы устранить поводы к усилению в среде братии таких пороков, Сергий и решил ввести в обители общежитие, когда не стало там ни сундуков, ни замков и даже иголки с нитками были общими. Кому такая жизнь показалась трудной, те ушли. Пересвет и Ослябя остались, все превозмогли, и души их возгорелись неизъяснимою жаждой подвига, при которой кажется все возможным, всякий труд легким, всякое лишение ничтожным. Так отчего же сомнения вдруг одолели примерного послушника?