— Ой, быстрее, быстрее!
Она схватила его за руку и поволокла к речной круче. Обрыв там был больше пятнадцати саженей — неприступный для врага, но и сам, если сорвешься, костей не соберешь.
Василий слегка упирался сначала, но, поймав себя на не мужском ходе мыслей, решительно, даже с вызовом зашагал следом.
Не доходя до кручи, Янга остановилась, опустилась на корточки:
— Смотри!
В низком кустарнике под наклонно росшим осокорем мерцал зеленоватый огонек.
— Что это?
Василий чуть сильнее сжал ее ладонь.
— Не бойся, это светлячок!
Она счастливо засмеялась.
— Его, наверное, с собой можно взять?
Василий достал укладной ножичек, разложил невидимое в ночи лезвие.
— Что ты, княжич, он же ведь живой! Всякое дыхание да хвалит Господа! Пускай тут всегда будет, а мы станем к нему в гости приходить.
Свечение, такое неожиданно яркое, с ни на что не похожим изумрудным оттенком, было прерывистым — оно то ослабевало, словно бы сжимаясь, то усиливалось, как бы приближаясь или увеличиваясь в размерах. Оно привораживало, трудно было оторвать глаза, и Василий с Янгой, замерев, смотрели жадно, боясь потерять хоть мгновение. И казалось, можно смотреть бесконечно, только светлячок вдруг погас.
— Что с ним? — спросил Василий шепотом, но с решимостью что-то немедленно предпринять, вступить в борьбу с кем-то неведомым и злым, защитить Янгу и ее огонек.
— Ничего, он спрятался или улетел… Он ведь — жучок с крыльями, я его видела близко.
— Он вернется? — Василий подумал, что Янга позвала его сюда только ради светлячка, а раз он исчез, то придется уходить. Но уходить так скоро ему не хотелось, испытывал он чувство ожидания чего-то неизведанного, манящего и сбыточного.
Янга помолчала в задумчивости, ответила неуверенно:
— Вернется, должен вернуться, только не надо ничего тут трогать, ни ломать, ни разрушать. Давай пока посадим возле кремлевого дерева еще и дуб? — Она поднесла ему близко к лицу разжатую ладошку. Он рассмотрел в сумерках, что это был крупный в шапочке желудь.
Василий снова достал из кармана укладной нож. Под сухим дерном земля была холодной и влажной. Положил желудь, притрушил землей.
— Не скучно будет сосне одной, — мечтательно сказала Янга.
— Это еще не скоро, когда-когда дуб вырастет.
— Ничего, мы подождем.
— И светлячка сейчас подождем?
— Ага, тоже подождем. — И она первая села на теплую, не остывшую еще после жаркого дня траву, подвернув под себя одну ногу и оттого свалившись чуть набок. Василий поддержал ее, она прикоснулась своим худеньким плечиком к его плечу и замерла. Василию приятно было сознавать, что он сильный, что поддерживает Янгу, он боялся пошевелиться и спугнуть ее. А она, такая странная все же, сказала:
— Знаешь, я очень боюсь за великого князя, за Дмитрия Ивановича. Сегодня, как только останусь одна, все плачу и плачу…
Василий был одновременно и растроган и обижен: это ведь все-таки его, а не ее отец, а потом — чего же за него бояться?
— У меня отец очень сильный, он побьет Мамая и всех сыроядцев.
— Да. Я не только за него, я за всех боюсь. Почему их сыроядцами зовут?
— Отец два раза в Орде был, говорит, что в походах они мясо сырым едят — разрезают на тонкие кусочки, вешают на солнце и на ветер, а потом едят, без хлеба и без соли. И вообще, они едят все, что только можно разжевать.
— И человечье мясо тоже?
— Тоже, если очень кушать захотят.
Василий говорил со слов Боброка, но самому было очень сомнительно: неужели даже и человечье мясо? Он видел живых татар в Москве — послов и баскаков. Их называли все нехристями и сыроядцами, все их ненавидели, говорили о них плохо и зло, а мамка, воспитывавшая Василия и затем Юрика, часто говаривала: «Не плачь, не плачь, а то придет Бабай-ага и в татары тебя унесет…» Наверное, всем русским детям с пеленок внушались тогда ужас и отвращение к страшному (такому, что уж и нет на свете ничего страшнее!) — Бабай-аге Костяной ноге, относившей детей в ад, подземное царство тартар.
И Янга тоже вспомнила сказку о Бабай-аге, но они были вдвоем, и им не было страшно.
— Ведра будут, — сказала Янга и показала на серпик нарождающегося месяца.
Василий согласно кивнул головой. И это все русские дети знали: если остроконечный месяц так на небе стоит, что за кончик его можно было бы ведро за дужку подвесить, значит, теплую, ведренную погоду жди.
Купцов, что привезли оружие, называли суконниками — они торговали со странами Западной Европы через Новгород и Ливонию. А были еще гости-сурожане — купцы, торговавшие в Крыму через город Сурож (Судак). Вот этих-то как раз сурожан и захватил с собой в поход Дмитрий Иванович — больше десятка наиболее знатных купцов пошли на встречу с Мамаем. Как все купцы, были они вооружены, все умели обращаться с мечом не хуже, чем с безменом да аршином, но однако не воевать же они потащились? Тогда зачем? Василий не успел спросить об этом у отца. Сейчас хотел узнать у Кобылина, но тот пожал плечами, ответил неуверенно:
— Провожатыми великий князь их взял, я думаю. Никто больше этих купцов не ездит, все пути-дороги им знакомы: и в Орде бывали, и в Кафе, и в других разных далеких краях. Все чужие обычаи знают, речь разную понимают, а у Мамая ведь тьмы многоязыкие, опять выходит, пользу могут принести. Так я мыслю.
— А я мыслю, великий боярин, что затем их отец с собой повел, чтобы они потом во всех странах света о нашей победе рассказывали как самовидцы, — возразил Василий, и, к удивлению его, Федор Андреевич не стал перечить, даже и поддержал:
— И это может быть. Так или инак, но Дмитрий Иванович понимает, что побоище будет жестокое, какого еще свет не видывал. Ты спал утром, когда гонец от великого князя прибыл.
— Что же ты меня не разбудил! — гневно и со слезами в голосе одновременно воскликнул княжич, но Федор Андреевич добродушно погладил его по кудрявой русой голове, объяснил с полной серьезностью:
— Гонец прибыл так рано, что в Москве еще ни одна изба не топилась. Но все равно: если бы донос был важным, я бы разбудил тебя, а так, по пустякам, зачем же…
— Что за пустяк?
— Сущая несущность… Что силы у Мамая многое бесчисленное множество и что сказал он своим войскам, как Батый: «Да не пашет ни един из вас хлеба, будьте готовы на русские хлебы». Грозится Мамайка, что станет теперь он на Русь «всеми четырьмя копытами» и что великого князя Московского заставит «пить у меня вода мутная». А Дмитрий Иванович подошел к Коломне, остановился в нескольких верстах, где в Москву-реку впадает речка Северка, а двадцать восьмого августа на Девичьем поле у монастыря близ сада Памфила смотр войскам устроил, сосчитал рать.
Эка, сказал… Может быть, для старого боярина это и «сущая несущность», а у Василия уйма вопросов возникла.
— Что значит многое бесчисленное множество, больше, чем у нас?
— Нет, столько же, — уверенно ответил Федор Андреевич. — А может, чуток больше у них получится, если ненароком Лягайло или Олег подоспеют.
— Как же так? — растерялся Василий. — Тогда кто же победит?
— Когда ни одно войско числом не уступает другому, побеждает тот, кто храбрее и кто одолеет искусством.
— Значит, мы победим?
— Бодрости и неустрашимости нам не занимать.
Боярин явно увиливал от прямого ответа, но Василий сделал заход с другой стороны:
— А почему Мамай не велит своим землю пахать, а велит есть русские хлебы?
Тут Кобылин ответил словоохотливее:
— Он вспомнил Батыев клич для того, чтобы понужнуть своих ратников, которым все же страшновато в бой вступать.
— А вдруг Мамай победит?
Вопрос этот у Василия как-то нечаянно вырвался, потому что он и в мыслях не допускал такого исхода, сам испугался предположения и похолодел от этого.
А Федор Андреевич, не удивившись, ответил рассудительно:
— Если Мамай победит, нам надо будет ковать новое оружие. С новым оружием пойдешь ты, или твои дети, или даже внуки… Все равно мы когда-нибудь сбросим с рук татарские оковы.