Василий всмотрелся в непривычные, как бы устремлявшиеся вверх буквы, начал вслух разбираться в них:
«А сядем, братья, на своих борзых коней, поглядим на синий Дон!.. Запала князю дума Дона великого отведать и знамение небесное ему заслонила… Хочу, — сказал, — копье переломить у стены половецкой с вами, русичи! Хочу голову свою сложить либо испить шеломом из Дону». — Василий вскинул счастливые глаза на Федора Андреевича — Это про отца?
Переписчик опередил боярина:
— Нет, это про князя Северского, про Игоря слово, извечно ведь воюет Русь со Степью, дивной красоты словесное творение. А про великого князя Дмитрия Ивановича наказали игумну Лаврентию да рязанскому попу Ефонию все пересказывать со слов самовидцев. Третьего дня купцы приходили, как раз про Дон великий рассказывали…
— Ну и велеречив же ты, раб Божий Олексей! Кем это, интересно, «велено»?
— Отцом Сергием… И митрополит всея Руси Киприан наказывал келейникам вести это летописание, когда из Москвы убегал не по своей воле. Велел монахам свечей накатать побольше, чтобы ни днем, ни ночью Ефоний да Лаврентий писало из рук не выпускали, и золота твореного, и киновари распорядился им дать, а для мелкого письма чиненые пестренькие перья лесного кулика, которого посол немецкий вальшнепом называет.
— Будет! Все-то ты знаешь!.. Некогда нам, давай книгу, я ее для Дмитрия Ивановича в серебряный оклад наряжу.
Федор Андреевич Кошка слыл большим мастером ювелирного дела. Пристрастил к этому занятию и Василия. Нынче он начал лицевую серебряную доску для книги отчеканивать, а Василий подавал инструмент, наблюдал, учился.
— А сам я смогу сделать… ну, например, перстень? — спросил Василий будто невзначай и ни за чем.
— Перстень? И какой же перстень ты хочешь смастерить? — не удивился Федор Андреевич.
— Золотой, с каким-нибудь многоценным камнем, яхонтом или изумрудом. Или вот этим камешком — «соколиным глазом». — И вытащил из кармана опять же будто невзначай небольшую круглую бусинку. — Да, лучше с этим…
— Почему же это «лучше»? — равнодушно поинтересовался Федор Андреевич, а Василий вспомнил опять — в который уж раз! — ту соколиную потеху весной, когда Крапчатый сбил в воздухе любимого мытаря дяди Владимира Андреевича…
Его сокол пал на землю смертельно раненным. Серпуховской держал на руках умирающую птицу, сердце которой, видно, вовсе не знало, что такое страх. Сокол, будто понимая все и понимая, что не жить уж ему, не охотиться на белых лебедей, не сидеть на золотых колодах, смотрел на Василия спокойным и мудрым взором, без смертельной тоски, без бессильной ярости, без выражения боли. Он, казалось, знал нечто такое, чего не знал Василий, и ждал смерть спокойно, не боясь ее.
— Так чего же хорошего ты в нем нашел? — не отрываясь от дела, допытывался Кошка.
— Да ведь говорят, что это колдовской камень.
— A-а, тогда ладно. Только к нему лучше пойдет серебряная оправа.
— А из серебра легче, чем из золота делать?
— Все едино… Кому перстень-то? Сам будешь носить?
— Нет, это я хочу Янге подарить. Я ее один раз-ударил…
— Янгу ударил? И сильно? — все так ж$ не отрываясь от серебряного листа, спрашивал Федор Андреевич.
— Сильно. По лицу.
— Тогда одного перстня может оказаться мало…
— Так я ей еще что-нибудь подарю! — пообещал Василий, не уловив грустно-простодушной усмешки в голосе Кошки, рад был, что оказалось вполне возможным осуществить то, что задумал он еще в тот вечер, когда Янга показала ему светлячка.
Они стучали вразнобой маленькими молоточками, выбивая пунзелями и пунсонами — стальными зубильцами — тонкие узоры, рассматривали свою работу через увеличивающие стекла и так увлеклись, что не сразу услышали медный гул главного кремлевского колокола. А услышав, отбросили в сторону свое рукомесло, не став, как обычно, укладывать драгоценности и инструмент в шкатулку, заторопились во дворец: прибыл долгожданный вестник.
Утром проснулся Василий от страшного шума за окном. Спрыгнул с постели, распахнул раму и высунулся наружу. Возле красного крыльца стояли боярыни и сонные девицы и голосили, заламывая руки:
— О-о-о!
— Хо-хо-хо!..
Василий решил, что какая-то ужасная беда стряслась, но Кошка весело крикнул:
— Победа!
Первое известие о ней было коротким: великий князь жив, и он победил, степняки разбиты наголову и, в свою Орду рознобегоша неготовыми дорогами, несли русских на плечах сорок верст до реки Красивая Меча, и весь этот день до темноты (а день восьмого сентября был равен ночи) избивали русские ненавистных ворогов, чтобы навсегда зареклись они ходить на Русь.
Гонца, принесшего столь славную весть, девки зацеловали, а он, счастливый и потерянный, одно твердословил:
— Неверных всех посекли, потоптали, река Непрядва черная от крови нехристей… Ну и наша тоже кровушка…
А затем гонцы стали прибывать в Москву один за другим. И хотя великий князь со своими богатырями был где-то за тридевять земель еще, Москва узнавала все больше и больше подробностей о произошедшей невиданной доселе битве.
… Починальником был благословленный Сергием Радонежским инок Пересвет. В ратном деле это обязательный обычай — начинать бой поединком самых сильных богатырей, а пока не закончится он, полки стоят супротив в нерешительности. И на Куликовом поле, по рассказам, так было. И никто будто бы не победил — наш богатырь Александр Пересвет и поганый, из верблюжьих костей сложенный Челубей, у которого голова, как пивной котел, а меж глаз мерная стрела помещается, — оба пали: инок пронзил копьем печенега в тот момент, как опустилась на его прикрытую одним лишь монашеским куколем голову вражеская палица. Ни у одной стороны не оказалось преимущества, пошла уж рать на рать, пролилась, как дождевая туча, кровь.
…Три часа шел кровавый пир — с шести до девяти[22], пока не утомилась смерть. А потом до потух-зари русские гнали и били безотпорно поверженного врага.
…Дмитрий Иванович сначала в передовом, потом в большом полках — на первом суйме — как простой ратник бился, а свою одежду, коня и червленое знамя доверил любезному неразлучнику и постельнику князю Михаилу Бренку, которому недолго довелось побыть в великокняжеском обличье: зарубили его ордынцы. И тут стало особенно понятно, почему Дмитрий Иванович решил не находиться под великокняжеским стягом: когда падает главное знамя, поднимается в войске паника, а тут все знали, что великий князь среди сражающихся, жив, борется! И верно: не только не побежали владимирские, суздальские и брянские дружины большого полка, но под командованием Тимофея Вельяминова и Глеба Брянского сумели выправить положение, даже и потеснить татар.
…Успех битвы решил засадный полк, который из дубравы ударил зарвавшимся врагам в тыл с яростью и ревностью. В этот полк великий князь отрядил одну треть всего своего войска — неслыханно много! А подчинялась эта треть Боброку и Серпуховскому. Удар их был так силен и так неожидан, что ордынцы и сопротивления не оказали, а Мамай даже и запасную личную тысячу не сообразил в дело пустить, бросил не только обоз, но и собственную казну, побежал сам-девят, как босый волк, к Лукоморью[23], скрежеща зубами и лопоча своим нечестивым языком: «Увы нам, Русь мудрая!»
…Дмитрий Иванович был тяжело ранен, после боя его нашел под срубленною березой костромич Федор Сабуров[24].
…Олег рязанский так и хоронился все это время где-то в своих тайных лесных лежбищах, ни на Мамая не кинувшись, ни с Ягайлой не соединившись. А сам Ягайло, который в день битвы был возле города Одоева, в тридцати верстах от Мамая, узнав об исходе сражения, пришел в ужас и помышлял только о том, чтобы побыстрее скрыться, развернулся на запад и бежал столь прытко, что его не могла догнать и легкая русская конница.