Ждан принес ведро с теплой водой, стал протирать тряпкой ноги коню, приговаривая:
— Такая сеча была, что даже кони зверели, меж собой начинали драться — дыбились, кричали страшным ржанием, рвали друг друга зубами. А уж человечьей-то кровушки повидали сколько?
— Это кровь на нем? — только сейчас понял происхождение приметных ржавых пятен Василий. — Чья, человеческая? Отцовская?
— Нет, Бренка. Дмитрий Иванович ведь отдал и коня, и одежду великокняжескую постельнику своему, любимчику Дмитрию Бренку, а сам как простой ратник бился. Татары видели знамя со Спасителем, рвались к нему, все силы на это бросили — иссекли древко, и знамя, и Бренка тоже, думая, что это великий князь. Но мы-то все знали, что наш государь жив, где-то промеж нас находится! А конь обезумел и убежал, я его на третий день сыскал, возле речки под названием Девица изловил.
Василий растерянно теребил рыжеватую шерсть коня:
— Значит, Бренка кровь…
Проницательный Ждан, казалось, догадывался, какие сомнения одолевают к» яжяча и что настойчивыми своими расспросами он хочет рассеять их. Поэтому стремянный продолжал:
— Мы говорили Дмитрию Ивановичу, что долг князя смотреть на битву сверху, с холма, видеть подвиги воевод и награждать достойных. А он отвечал: «Нет, где вы, там и я!» Как траву, направо и налево косил поганых! Сначала расплющил об их головы свою палицу, отбросил ее и взял в одну руку меч булатный, во другую — топор пудовый…
Василию в голову не приходило, когда же стремянный имел время все это в таких подробностях наблюдать, если битва была столь горячая…
— Значит, Бренка это была кровь? — все повторял он.
— Не только… всякая… На десяти верстах лилась три дня. Тела человеческие, как сенные стога, лежали. Даже этот вот высокий конь не мог скакать в тесноте смертной. И кровь великого князя с кровью христиан и антихристов смешалась, поди разбери чья. — Ждан с силой снова стал тереть скребницей коня. — Бояре говорили великому князю: «Мы все готовы на смерть, а ты, государь любимый, живи и передай нашу память временам будущим». А Дмитрий Иванович им в ответ: «Скрываясь позади, могу ли я сказать вам: «Братья? Умрем за Отечество!»? Слово мое да будет делом. Я, вождь и начальник, стану впереди и хочу голову свою положить в пример другим».
Складно пересказывал стремянный, ловко, подробно. Княжич глядел на него внимательно и молча. Потом повернулся и ушел в пустую по дневной поре конюшню, открыл решетчатую дверь в стойло Голубя. Конь узнал хозяина, решил, что тот опять принес пряничка на патоке, потянулся теплой бархатной губой к руке. Василий уткнулся ему в расчесанную гриву лицом и беззвучно зарыдал, сам не зная отчего и почему. Угнездилась в сердце и стала постоянно когтить его какая-то неясная, необъяснимая жалость — к себе, к отцу, к Янге, ко всему миру людей — несчастному, непонятному и жестокому.
Не только усомниться — просто задуматься над каким-либо поступком отца не мог позволить себе Василий. Не мог и не хотел этого делать, веря совершенно в его безгрешность и верховную справедливость. Но не век, видно, птенцу сидеть в гнезде с раскрытым клювом, ожидая, что туда положат, что внушат старшие. Жизнь все более властно и безжалостно затягивала княжича в свою пучину, надо и своим, не отцовским лишь умом принимать мысленные решения, выносить внутренние приговоры.
Иные действия отца он решительно не знал как расценивать, но и уйти от оценки не мог.
Когда великий князь выгонял из княжества Киприана, Василию было очевидно: нужен нам иной, русский владыка. Год назад, когда умер Митяй, отец колебался — никого не хотел. А нынче вот не просто пригласил в Москву Киприана, послав за ним в Киев своего отца духовного Федора, игумена Симоновского, но даже устроил в его честь пир, еще более пышный, чем после победного возвращения с поля Куликова. Правда, приезд Киприана в Москву пришелся на шестую неделю Пасхи, на праздник Вознесения, да еще и совпал с рождением у великого князя сына Андрея, так что все молебны, колокольный звон, народные гулянья не в честь митрополита вовсе были, а по случаю Воскресения Господня, рождения и крестин младшего брата Василия., а получалось, будто ради Киприана торжество. Или это он, хитрец, нарочно так подгадал с выездом в Москву? И Сергий Радонежский сам пришел встречать Киприана, с которым той же весной освящал каменный храм Высоцкого монастыря в Серпухове.
— Теперь, когда мы сделали великий шаг, мне нужен митрополит Всея, а не только Великой Руси, — сказал отец, но яснее после этих слов Василию не стало.
На пиру отец сидел не за общим столом, как раньше, а чуть сбоку, в царском кресле. В ногах у него лежал пардус — этот пестрый и красивый мех барса прислал ему в числе других своих подарков новый волжский царь Тохтамыш. Он по достоинству оценил победу русских: сам давно косился на Мамая, да не решался встретиться с ним в чистом поле, не уверен в силе своей Синей Орды был. И потому еще, вопреки обыкновению, первым прислал своему улуснику послов с дарами, а не стал ждать знаков признания его, власти, что в душе сомневался: а ну как после великой своей победы осмелится строптивый князь Дмитрий сделать вид, будто и не замечает смены власти в Орде — на весь мир опозорит!.. Но конечно же, и не забудет Тохтамыш этого своего унижения, не преминет по возможности отомстить. Это понимали и Дмитрий Иванович, и все его ближайшее окружение. Да и всем, и московским простолюдинам по душе было, как повел себя великий князь. Не раз доводилось подслушивать Василию на Соборной площади похвальные речи об отце:
— Князь в масть, одно слово!
— Чистопородный мономашыч, рюрикович!
И тем неожиданнее для Василия прозвучали на пиру слова двоюродного дяди.
— Я говорил тебе тогда, великий князь, что надо было гнать нам Мамая до окиян-моря, разорить все вражье гнездо, — сказал Владимир Андреевич, пригубил чашу с вином, убедившись, что вкусно оно, опрокинул всю чашу в свой круглый, как у рыбы, рот, а затем продолжал предерзостно — Тогда можно было сделать, а ты побоялся. Теперь новый у них хан, с ним будет труднее справиться, все как бы заново началось. Нет, нет, зря ты тогда испугался, брат!
Когда первый раз сказал он, что Дмитрий Иванович испугался, великий князь промолчал, только чуть дрогнула черная тесьма сдвинутых бровей, а когда Владимир Андреевич еще раз на трусость намекнул, Донской повернулся к нему Всем телом, бросил жестко:
— Великого князя судит один только Господь! Ведомо ли тебе это, брат?
Василию приятно было, что отец так осадил зарвавшегося или охмелевшего двоюродника, но вместе с тем ведь и верно — хорошо было бы тогда навечно с Ордой покончить. И неужто вправду отец испугался? За этого барса, что в ногах у отца, да за сковородку с золоченой рукояткой и эмалью, что у матери в горнице, воя сколько послали Тохтамышу ответных подарков — соколов самых лучших, лошадей, не говоря уж о всяких мехах, драгоценностях, тканях да воске с медом. А разорили бы дотла вражье гнездо — сколько богатства бы досталось: себе можно было бы накупить в Европе разного оружия, храмы сплошь каменные, а не деревянные ставить, даже и дворец княжеский из белого камня сложить, а то в пожары горит, ровно простая изба.
Отец будто прочитал мысли княжича, сказал:
— Мы одолели Мамая, а не Орду… Но отныне не должно больше быть у нас междоусобицы, земской вражды, княжеского разновластия — вот наша главная победа. Велика Русь, но бредет врозь — сами по себе бредут князья великие и удельные, каждый на своей обочине, каждый в своей деревне землепашец, а нынче вот всякий должен понять, что он — со всеми заодин. А о покорении степи нам рано мечтать, пока нам нужны лишь крепкие границы, чтобы упреждать ордынцев, встречать их на лесных увалах, на сторожевых заставах. Ну и потом — так знать, как знать…
Гости дружными возгласами поддержали великого князя, здравили его, охотно воздевая над столом наполненные медами и винами кубки.
Василий, сам не зная почему, тяготился застольем. Ему казалось, что отец лишнего бодрится, словно бы успокаивает и других и себя, а сам прячет в душе глубокую тревогу. И другие князья, и Владимир Андреевич первый, очень хорошо это видят, однако почему-то молчат, что-то себе на уме держат. Смутно было на душе у княжича от непонимания мира окружавших его взрослых и от сознания своего бессилия, невозможности все выяснить и поправить. И он был даже рад, когда мать вызвала его из-за стола, хотя и удивился тому, что она сказала: